Катились дни, наступила зима, а мы с Лавровой методично, по графику, составленному после долгих препирательств, разыскивали людей — на работе, дома, в антракте, между гастролями и киносъемками, на дачах, а с одним генералом мне пришлось разговаривать во время танковых учений, — и список становился все меньше, а тома уголовного дела все росли, и никак нам не удавалось достичь той точки, через которую прошла жизненная кривая, соединившая в последний раз Полякова и Иконникова.
В ночь с 15 на 16 октября:
Настройщик Белаш находился в командировке в Ленинграде…
Скрипач Казаринов давал концерт в Цюрихе…
Дирижер Станиловский подводил результаты конкурса в Минске…
Концертмейстер Штук болел воспалением легких…
Шофер Симоненко ночевал у Полякова на даче…
Член редколлегии Валяев подписывал газету в свет…
Скрипичный мастер Батищев отдыхал с женой в Ессентуках…
Режиссер Александровский проводил разбор премьеры…
Генерал Лукьяненко командовал на ночных учениях…
Эксперт-антиквар Самончиков праздновал свадьбу дочери…
Профессор Кандель выводил из клинической смерти попавшего под машину мальчика…
Гроссмейстер Горст со своим тренером разбирал отложенную в безнадежном положении партию…
Композитор Шовкунов принимал у себя гостей…
Виолончелист Шахназарян был в гостях у Шовкунова…
А остальные спали. У себя дома, как и полагается нормальным людям. Спят люди по ночам. Эту привычку — спать по ночам — они завели довольно давно, и не надо им никакого алиби доказывать, коли они спят у себя дома, в своей постели. Имеют право. И я бесновался — на себя самого оттого, что человек говорил мне, глядя в глаза искренне и спокойно: «Спал я». И это естественное и необходимое ночью занятие — спать, вызывало у меня досаду и подозрение, потому что оставляло оно между нами завесу неизвестности, сторожкой и сумеречной, неверной, как сам человеческий сон.
Ни одного из этих людей, предъявленных на фотографиях, Мельник не опознал. Но ведь кто-то же из них не спал! Кто-то только сказал мне, что спал, а сам ночью украл скрипку «Страдивари»! Если бы только был жив Иконников! С его помощью я вышел бы на человека, который украл скрипку. Но Иконников сильно устал, и не было в его сердце покоя, о котором он говорил мне, а одно только небо, и тихая осень, и весь прекрасный невероятный мир вокруг не могут дать покоя, если вокруг нет людей, и нет их тепла, их признательности, хоть капельки самой обычной человеческой любви…
И поэтому я не мог узнать, кто не спал из тех людей, которых мы допросили, извинились и отпустили домой:
Профессора психиатрии Богомолова.
Инструктора трудового обучения Общества глухих Кисляева.
Скрипача Хорошилова.
Знаменитого иллюзиониста Коона.
Распространителя театральных билетов Содомского.
Известного адвоката Рудмана.
Художника Полозова…
Отпустили, хотя я наверняка знал, что одного из них мы отпустили зря — он ведь не спал. То, что было для всех естественно и не требовало никаких дополнительных вопросов — спать ночью дома, у себя в постели, он превратил в юридическую категорию — алиби. И опровергнуть это алиби я был не в силах. Существует разумный предел возможностей, и я остановился перед ним, потому что дальше начинался абсурд, чудовищная суетливость всеобщего подозревания, а это было глупо и бесполезно. В пасьянсе с девятью наглухо заклеенными картами нельзя было рассчитывать на успех. И даже если бы я умел гадать, то сложившаяся ситуация напоминала мне обычную человеческую ладонь, на которую нанесли все линии и складки рук прошедших передо мной людей, и в этой сумятице перепутавшихся маршрутов жизни, любви, удачи, характеров и долголетия не разобрался бы ни один хиромант.
В детстве мне подарили книжку «Морозко». Это была книжка-фокус: к ней придавались слюдяные очки двух цветов — красные и синие. Посмотришь через красную слюду на растекшуюся кляксу неразборчивой иллюстрации — и, как в волшебном фонаре, проступает картинка: Морозко наряжает падчерицу в шубу соболью. Посмотришь через синюю на этот же рисунок — совсем уже заморозил, уморил Морозко злую и ленивую дочку. Помню, что я часами рассматривал эти непонятные рисунки без очков, пытаясь разглядеть уже знакомые сюжеты в цветовом хаосе иллюстрации-фокуса, но все было перемешано, спутано, искорежено, и доброе ласковое лицо падчерицы почему-то росло из скрюченного окаменевшего туловища дочки. И когда я приходил в отчаяние, не в силах разобрать доброе и злое, красивое и уродливое, на помощь приходили удивительные двухцветные очки.
Но сейчас очков у меня не было. Их должны были заменить опыт, интуиция и потребность, ставшая частью моей жизни, пройти лабиринт до конца. В долгие ночные часы, когда меня мучили бессонница и тупая вязкая тишина, я пытался понять незримую связь времен и поступков, которые сплелись в громадную сеть длиною в сорок лет, и в этой сети были колокола судьбы, муки работы и поиска, сладостность славы, боязнь Ледовой дороги, укрощение голубого крайта, сотни встреч, грусть уходящих дружб, горький осадок озлобления. Потом туда неслышно забрался Минотавр и начал бешено комкать, спутывать, наворачивать на себя эту сеть, стягивая ее хищными яростными рывками — и взбаламутились, перемешались годы, чувства, люди. Ушли на дно, опустились привязанность, память, уважение, любовь — по ним бегали в сапогах и топтались толстыми подметками с шипами какие-то люди, они хватали руками память, тискали, мяли привязанность, ковыряли пальцами уважение, поддевали для верности ногтем любовь — и на поверхность пошла пена — зло, усталость, зависть, страх, обида. В безмолвии и протокольной тишине все бурлило и клокотало, и вновь оглушительно гремели немые колокола судьбы, но их никто не слышал, потому что все повили бесшумного взбесившегося Минотавра. И старая, очень старая — она сплеталась более сорока лет — сеть времен и поступков не выдержала. С треском разлетелась она на крошечные клочки, и трудно, просто невозможно было связать вновь из этих обрывков человеческих страстей тот громадный мир дружбы, соперничества и неприязни, который связывал когда-то всех этих людей. Сеть перестала существовать, и Минотавр, целый и невредимый, ушел к себе в свои темные глубокие закоулки.
И отступиться сейчас совсем от этого дела я не мог — существуют вещи, которые человек сам себе простить не может. Ведь это я бегал по старой сети в поисках Минотавра, я топтал ее, рвал, тискал, мял, залезал руками в душу — по самый локоть, и простить себе этого я не имел права, потому что Минотавр знал — придет ловец, и эта сеть будет на него. Пришел я — и сеть была уничтожена в прах…
Иконников умер, и больше ни у кого не было нужды, желания да и возможности вновь связать эту сеть. Но в часы бессонницы я понял окончательно и бесповоротно, что связать силок, западню для Минотавра мне удастся только из обрывков нитей памяти и чувств, которые унесли с собой люди из разорвавшейся навсегда сети длиной в сорок лет и шириной в два таких непохожих человеческих таланта…
Глава 4. У людей долгая память
Паоло Страдивари, много лет назад убежавший в Америку, не погиб на зыбких морских дорогах, не умер от лихорадки в бразильских джунглях и не был повешен корсарами на рее взятого на абордаж галиона.
Он приехал в Кремону, красивый, загорелый, обветренный, хозяином пяти собственных кораблей и счета в «Банко коммерциале ди Наполи». Негоциант Паоло Страдивари: открытый кредит во всех английских и ганзейских торговых домах. И сейчас с усмешкой смотрел на отца.
— Как видишь, ты был не прав…
Отец пожал плечами, упорно глядя в сторону.
— Хорошо, допустим, ты отверг меня и Джу-зеппе, потому что мы сами распорядились своей жизнью. Но Франческо и Омобоно ведь не нарушили твоей воли — разве стали они прославленными мастерами? Разве они стоят чего-то без твоей славы и богатства?
Паоло говорил спокойно, не стесняясь присутствием младших братьев, как говорят богатые, уверенные в себе люди. Франческо и Омобоно сидели тихо, не поднимая глаз от пола. Джузеппе быстро перебирал сухими белыми пальцами четки. Антонио посмотрел на Паоло затуманенными прищуренными глазами, будто сын был где-то очень далеко — там, на другом берегу океана, и такой он был крошечный, что никак не мог рассмотреть его мастер своими зеленоватыми узкими глазами. Но ничего не сказал.