— Что вы собираетесь делать?
— Ждать. Сегодня Филонова отдаст письмо Иконникову. Он должен будет сделать ход…
— А почему вы должны ждать его следующего хода? — сказала с вызовом Лаврова.
— Потому что у меня нет другого пути. Как говорят шахматисты, нет активной игры. Комиссар не разрешил перлюстрацию.
— Честно говоря, мне это тоже не очень нравилось. Я зло засмеялся:
— А мне, например, доставляет огромное удовольствие чтение чужих писем. Особенно интимных, с клубничкой… Лаврова покраснела:
— Вы напрасно обиделись. Я вовсе не это имела в виду. Просто я неправильно выразилась…
— Я так и понял. Вот давайте подумаем над оперативными мероприятиями, которые бы вам нравились…
Зазвонил телефон, я снял трубку и услышал голос комиссара:
— Тихонов? Зайди ко мне.
— Слушаюсь.
— И захвати с собой «фомку», которую вы изъяли на месте происшествия.
— Хорошо, — сказал я, но понять не мог никак — зачем это комиссару понадобилась — «фомка»?
Он поднял голову, взглянул на меня поверх очков и молча кивнул на стул — садись. А сам по-прежнему читал какое-то уголовное дело. Читал он, наверное, давно, потому что между страниц тома лежали листочки закладок с какими-то пометками. Я сидел, смотрел, как он шевелит толстыми губами при чтении, и мне почему-то хотелось, чтобы, перелистывая страницы, он муслил палец, но комиссар палец не муслил, а только внимательно, медленно читал листы старого дела, смешно подергивая носом и почесывая карандашом висок. Время от времени он посматривал на меня поверх стекол очков быстрым косым взглядом, и мне тогда казалось, будто он знает обо мне что-то такое, чего бы я не хотел, чтобы он знал, а он все-таки узнал и вот теперь неодобрительно посматривает на меня, обдумывая, как бы сделать мне разнос повнушительней. Читал он довольно долго, потом захлопнул папку, снял с переносицы и положил на стол очки.
— Я твой рапорт прочитал, — сказал он, будто отложил в сторону не толстый том уголовного дела, в листочек с моей докладной запиской о приходе Иконникова. — Ты как думаешь, он зачем приходил?
И этим вопросом сразу отмел все мои сомнения.
— Я полагаю, это была разведка боем. Комиссар усмехнулся:
— Большая смелость нужна для разведки боем. Девять из десяти разведчиков в такой операции погибали.
— В данном случае мне кажется, что это была храбрость отчаяния. Ужас неизвестности стал невыносим.
— Ты же говоришь, что он умный мужик. Должен был понимать, что нового не узнает, — сказал комиссар.
— Его новое и не интересовало. Он хотел понять, правильно ли мы ищем.
— Всякая информация — это уже новое.
— Да, — согласился я. — То письмо, что вы получили, похоже, настоящее.
Я подробно рассказал о звонке Бабайцева. Заканчивая, спросил:
— Ваша точка зрения неизменна? Комиссар кивнул:
— Так точно. Может быть, это действительно депеша, о которой сообщалось в анонимке. А если это приглашение в гости — тогда как? Извинимся? Так тебе, по существу, уже один раз пришлось перед ним извиняться. Не надо перебарщивать по этой части.
— Но я не вижу другого выхода, — развел я руками. — Если отпадает Обольников, а против Иконникова мы не имеем прямых доказательств, то…
— То что?
— Остается неуловимый «слесарь». Но искать его по словесному портрету мы можем года два. Или три. И на скрипке придется поставить крест.
Комиссар пригладил ладонью свои белесые волосы, надел очки и посмотрел на меня поверх стекол.
— Есть такая детская игра «сыщик, ищи вора». Пишут на бумажечках — «царь», «сыщик», «палач», «вор» — подкидывают их вверх, и кому что достается, тот и должен это выполнять. Самая непыльная работа у царя. А сыщик должен угадать вора. Ну а если ошибется и ткнет пальцем в другого, то ему самому вместо вора палач вкатывает горячих и холодных. Знаешь такую игру?
— Знаю, — сказал я. — Но там роль каждому подбирает случай. Как повезет…
— Вот именно. Ты-то здесь служишь не случайно. И, пожалуйста, не делай себе поблажек.
— Я не делаю себе поблажек, — сказал я, сдерживая раздражение. — Но я продумал уже все возможные комбинации и ничего придумать не могу…
— Все? — удивился комиссар, весело, ехидно удивился он. — Все возможные варианты даже Келдыш на своих счетных машинах не может продумать…
— Ну а я не Келдыш и машин нет у меня. Два полушария, и то не больно могучих, — сказал я и увидел, что комиссар с усмешкой смотрит на «фомку», которую я держу в руках. Чувство ужасного, унизительного бессилия охватило меня, досады на ленивую нерасторопность мозга нашего, слабость его и косность. Я смотрел в глаза комиссара — бесцветные серо-зеленые глазки, с редкими белесыми ресничками на тяжелых набрякших веках, ехидные, умные глаза, веселые и злые, и понимал, что «фомка», которую я держу в руках, — ключ, отмычка к делу, и не мог найти в нем щелки, куда можно было бы подсунуть зауженный наконечник «фомки», черной закаленной железяки с клеймом — двумя короткими давлеными молниями.
Комиссар помолчал, и я так и не понял — подчеркнул ли он этим молчанием, как черными жирными линиями на бумаге, мою беспомощность и непонимание, или просто сидел, думал о чем-то своем, вспоминал. Потом он сказал:
— Вот этому делу, — он кивнул на папку, которую читал перед моим приходом, — двенадцать лет. Я с ним хорошо накрутился тогда. Но вопрос не в этом. Я вот вспомнил, что изъяли мы тогда у «домушника» Калаганина хорошую «фомку». Большой ее мастер делал, сейчас уже таких, слава богу, нет — довоенной еще работы. И вор настоящий был, и они, слава богу, вывелись. «Вор в законе» Калаганин был. Очень меня интересовало, у кого он такую «фомку» добыл, — сильно мне хотелось познакомиться с этим мастером. Только вор не раскололся — не дал он нам этого мастера, и мы его не смогли найти. Взял я сейчас из архива это дело, почитал снова. И «фомку» ту из музея нашего затребовал…
Комиссар вытянул из стола ящик и достал оттуда «фомку», протянул мне:
— Ну-ка, сравни. Как, похожи?
Одинаковой длины, формы, цвета, с короткими давлеными молниями на сужающейся части, две совершенно одинаковые «фомки» держал я в руках.
— Похожи. Я думаю, их один человек делал. А что с вором тем стало?
Комиссар хрустнул пальцами.
— Я уж и сам поинтересовался. Нет его сейчас здесь. Он снова сидит.
Положил свои пухлые короткопалые ладошки на переплет старого уголовного дела, задумчиво сказал:
— Был один момент, когда я его почти дожал с этим мастером, и он согласился показать фабриканта воровского инструмента. Но он клялся, что не знает его имени и места жительства. Сказал, что поедем к нему на работу, куда-то под Москву. Но разговор наш ночью происходил, и я отпустил его в камеру до утра — поспать. И за ночь он раздумал — повез нас в Серпухов, два часа мы с ним ходили среди палаточек на привокзальной площади, пока он не сказал, что, видимо, перепутал, забыл, мол, место. Я понял, что он обманул меня…
— Чего уж тут было не понять, — ехидно вставил я. Комиссар сердито взглянул на меня:
— Вот ты и сейчас еще не все понял. Я ведь тогда другого не понял. С учетом того, что накануне он на допросе требовал, чтобы я обязательно вывез его самого на место, я решил, когда затея провалилась: Калаганин, появившись там со мной, кому-то сигнализировал, что его взяли, — один вариант. А второй — попытаться, коли будет возможность, убежать во время выхода на место… Больше ничего Калаганин о мастере не сказал. Только теперь я соображаю, что Калаганин за ночь раздумал давать мастера и возил нас просто так…
И поскольку на лице у меня все еще плавало непонимание, комиссар закончил:
— Надо тщательно поковыряться в наших архивах, нет ли по другим делам таких «фомок» — попробуй выйти на изготовителя…
Я вышел от шефа и подумал, что, видимо, я сильно устал. Такое усталое оцепенение охватывает меня, когда я не знаю, что делать дальше. Наверное, существуют вещи, в таинственную природу которых проникнуть невозможно только по той причине, что этого очень хочется. Как сказал Поляков — Вильом всю жизнь мечтал создать скрипку лучше, чем Страдивари… Я ведь хочу сотворить добро, а все равно ничего не получается. Добро должно быть могущественным, ибо слабосильное добро порождает зло. Да, видно, я еще очень слаб, потому что из моего стремления к добру пока кристаллизуется лишь осадок зла.