Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Монашество как угроза церковной организации

Современным наблюдателям христианства, принимающим монахов и монастыри как традиционный элемент этой религии, быть может, нелегко осознать, что развитие этого института было вовсе не неизбежным. Церковь вполне могла увидеть в молчаливом восстании угрозу себе: не только из-за сомнительных, возможно гностических, корней монашества, но и потому, что даже самые ортодоксальные отшельники собственной жизнью отрицали церковную организацию – сообщество, объединенное совместной Евхаристией и возглавляемое епископом. Беспокойство об этом власти Восточной церкви выражали в понятии мессалианства – довольно туманном термине, означавшем пламенное превозношение собственного аскетизма и духовного опыта в ущерб уважению к таинствам церкви: обвинение в мессалианстве часто угрожало ранним аскетам и аскетическим общинам.[402] Как мог Антоний в пустыне принимать причастие? Как относился он к власти епископа? Более того: он ведь не принадлежал к господствующей греческой культуре городской церкви – он даже не говорил по-гречески, родным языком его был коптский, язык древних египтян. Пахомий – тоже копт, еще более скромного происхождения и положения.[403] Однако в глазах церковных властей Антоний заслужил самую высокую репутацию, прежде всего тем, что во время Диоклетиановых гонений покинул пустыню и явился в Александрию, чтобы поддержать страдающих там христиан. Позже он сдружился с епископом Афанасием Александрийским: тот написал восторженное жизнеописание Антония, о котором говорят, что оно стало «самой читаемой в христианском мире книгой после Библии», – сравнение рискованное, но, пожалуй, фактически верное.[404]

Изображение Антония, сделанное Афанасием, отвечает собственным целям епископа: в его описании аскет – страстный противник ариан (см. с. 229–232), с которыми боролся сам Афанасий, и решительный защитник епископского авторитета. Биография адресована монахам за пределами Египта: цель епископа в том, чтобы египетское монашество стало образцом монашеской жизни во всем христианском мире. Первая часть жизнеописания посвящена двадцати годам, проведенным Антонием в пустыне, в полном одиночестве, и его неустанной борьбе с бесами, являвшимися ему в образах диких зверей, змей, скорпионов или, еще хуже, в виде соблазнительных женщин. В конце этой великой битвы сам дьявол, раздосадованный и униженный стойкостью Антония, явился ему в виде черного эфиопского мальчика, так что Антоний насмехался над «презренным созданием… черным телом и умом… похожим на обиженного ребенка». Этот литературный образ, увы, получил широкое распространение – многие древние монахи, в подражание «Житию святого Антония», начали изображать Князя Тьмы в облике чернокожего, что свидетельствовало о популярности Афанасия и его труда, но и способствовало развитию расизма по отношению к африканцам и уж точно не укрепляло отношений с Эфиопской церковью![405] И это был не последний случай, когда христиане отождествляли черную расу со злом и грехопадением (см. с. 957–958).

Первое житие святого

Едва ли что-либо еще могло связать монашество с епископской церковью так крепко, как эта первая агиография (житие святого), написанная одним из виднейших епископов IV столетия. Кроме того, она укрепила образ египетского монашества как жизни в пустыне, в уединении – и одновременно в сообществе монахов: парадокс, заключенный и в самом слове монахос, и в блестящем изречении Афанасия, что «пустыня сделалась градом монахов».[406] Образ важный и полезный – ведь христианские города управлялись епископами: это был символ победы над градом дьявольским, над восстанием дьявола против Божьих замыслов (не говоря уж о замыслах епископов Божьих). Однако в том, что касается возникновения и развития монашества, сочинение Афанасия – в большой степени вымысел. Рассказывая историю Антония, Афанасий сознательно преувеличивает значение пустыни. Это искажение усилили последующие исторические события: когда после победы ислама (см. с. 287–292) христианство в Египте и Сирии стало маргинальной религией, монашеская жизнь и культура лучше всего сохранялись в отдаленных, пустынных монастырях – отсюда обычное выражение «отцы-пустынники», относящееся к авторам духовной литературы восточного христианства. Однако эта картина не соответствует ни христианству IV–V века, ни положению, которое занимало в нем монашество: в то время монахи в гораздо большей степени были частью повседневной городской и деревенской жизни.

Власть монахов и отшельников зависела от их репутации достойных последователей сурового героизма Антония. Монахи вдохновлялись Христовыми обетованиями блаженств (см. с. 111), однако были у них и более актуальные мотивы. Подобно сирийским аскетам, они знали, насколько ужасным мучениям подвергаются христиане в империи Сасанидов IV века – и также сознавали, что в Римской империи такие страдания более недоступны. Имперская власть Рима более не порождала мучеников – и аскеты сами подвергали себя жестоким испытаниям, чем заслуживали в глазах верующих равную с мучениками честь. Так расширялась категория святых. Египтяне и сирийцы сознательно соперничали друг с другом: Афанасий в своей биографии Антония удачно называет эту конкуренцию «благородным состязанием».[407] В течение IV века египетские отшельники и монахи прославились своими самоистязаниями: подобно атлетам, борющимся за награды, подвизались они в аскетических подвигах во славу Божью – дни и ночи проводили стоя или много лет вкушали только сырую пищу.[408] Тот же дух царил в Палестине и в Сирии, где монахи и отшельники также совершали ужасающие подвиги долготерпения и истязания своих земных тел – обитали в тесных клетях или жили в грязи. Иероним, латинский ученый, переселившийся на Восток, который пытался стать монахом, но понял, что такая жизнь не для него (см. с. 321), не без яда замечал, что сирийские монахи равно стремятся содержать свои сердца в чистоте, а тела в грязи.[409] В ответ на это сирийцы могли бы указать на те ужасные муки, что испытывали их соплеменники под властью Сасанидов (см. с. 208–209), и ответить, что они знают толк в мученичестве получше изнеженного римлянина.

Возникновение традиции юродства

Одно из сирийских слов, обозначающих монаха, – абила, скорбящий. Некий христианский духовный писатель, ради придания своему сочинению большей респектабельности подписавший его именем прославленного Ефрема Сирина, утверждал, что Иисус плакал, но никогда не смеялся, поскольку «смех есть начало погибели души».[410] Однако столетие спустя в том же сирийском обществе возникла новая традиция самоуничижения и отрицания общественных условностей посредством насмешки – традиция юродства. Юродство – особая форма отказа от мира. За ее сирийскими корнями просвечивает греческий архетип, возникший задолго до христианства, – фигура Диогена Синопского (см. с. 52). Первым человеком, начавшим активно возрождать Диогеновы традиции, стал Симеон по прозвищу Салус, что по-сирийски означает «дурак». В пренебрежении всеми общественными приличиями Симеон превзошел Диогена: явившись в город Эмеса (нынешний Хомс в Сирии), он таскал за собой по улицам дохлую собаку, во время церковных служб кидал в женщин орехи и без всякого стеснения появлялся голым в женском отделении городской бани («как бы во славу Божью», оптимистично замечает его биограф). Вполне естественно, что такое поведение многих возмущало; более странно, что сам Симеон оказался чувствителен к насмешкам – когда какие-то девочки начали над ним смеяться, он в наказание «наградил» нескольких из них пожизненным косоглазием. Восторженное жизнеописание Симеона написал столетие спустя Леонтий, епископ Кипрский. Как правило, епископы сторонятся антисоциальных личностей; но, быть может, Леонтием владел тот же сатирический дух, что и деканом Свифтом. В некоторых деталях, описанных Леонтием, – например в дохлой собаке, которую Симеон таскал на поясе, – явственно просвечивают аллюзии на «пса» Диогена. В православной традиции юродству суждена была долгая жизнь (хотя, по каким-то причинам, практика юродства совершенно не прижилась у сербов). Демонстративное безумие юродивого – интересный противовес куда более распространенной (и безопасной) практике молитвенного молчания и традиционной торжественности, столь присущей Православной церкви. Этот контраст смущает даже иных православных богословов.[411]

вернуться

402

C.Stewart, “Working the earth of the heart”: The Messalian Controversy in History, Texts and Language to ad 431 (Oxford, 1991), esp. 2–4, 12–24.

вернуться

403

Hastings, 6.

вернуться

404

Binns, 109.

вернуться

405

Vivian and Athanassakis with Greer (eds.), The Life of Antony by Athanasius, 68–71 [§ 6].

вернуться

406

Там же, с. 92–93 [§ 14.7]; ср. там же, с. 78–79 [§ 8.2]. О манипуляциях, связанных с историей о египетском происхождении монашества см. в: Goehring, “Withdrawing from the Desert”, 268–273.

вернуться

407

Vivian and Athanassakis with Greer (eds.), The Life of Antony by Athanasius, 50–51.

вернуться

408

Примеры см. в: Stevenson (ed., 1989), 169–170.

вернуться

409

Baumer, 112.

вернуться

410

Там же, 113.

вернуться

411

D.Krueger, Symeon the Holy Fool: Leontius’s Life and the Late Antique City (Berkeley and London, 1996), esp. 41, 43–44, 90–103. См. также: A.Ivanov, Holy Fools in Byzantium and Beyond (Oxford, 2006); особенно о неодобрении юродства внутри самого православия, с. 2, о Симеоне в женской бане, с. 115, об отсутствии юродивых в Сербии, с. 252–253.

62
{"b":"626834","o":1}