Комментарии автора
Произведение, публикуемое[292] мною выше под названием «Веселый странник», посвящено памяти Эдуарда Багрицкого. Работа эта закончена в мае 1935 г. Два небольших куска, время написания которых будет оговорено ниже, были написаны значительно раньше и по другому поводу.
В герое моей вещи я пытался дать не столько портрет нашего замечательного современника, сколько идею этого портрета. Равным образом, и тот пространственно-временной фон, на котором выделяется эта идея, я пытался сделать в своих стихах только идеей фона, на котором Эдуард Багрицкий выступал в действительности. Мою работу нельзя рассматривать как биографическую повесть. Это, как сказано в подзаголовке, стихотворные мемуары, в лучшем случае — «повесть воспоминаний». Естественно поэтому, что характер героя не обрисован во всей его полноте. Работая над этой вещью, я заранее слышал недовольный ропот шокированных охотников до литературной канонизации, охотников, от усердия которых уже теперь начинает страдать пленительный образ Эдуарда Багрицкого. В минуты сомнений я подумывал о том, что образ «веселого странника» надо дополнить столь для него характерными филантропическими чертами, что не мешало бы, например, рассказать о том, как в годы военного коммунизма он привел к нам в дом своего товарища К. и попросил накормить этого последнего, причем сам отказался от угощения под предлогом сытости, а через день я узнал, что он сам был тогда очень голоден, но хотел, чтобы его еще более голодный спутник съел побольше; я уже хотел пристроить к моим мемуарам апофеоз, в котором Багрицкий попадал бы в святилище вечной памяти через три автоматических турникета, которые пропускали бы его после того, как в кассовые щели каждого из них он опускал одну за другою три золотые монеты и на одной было бы написано «поэт», на другой — «патриот», а на третьей — «товарищ»… но я ничего этого не сделал, побоявшись, что описание его хороших поступков, а тем более стихотворное описание, мне не далось бы без налета сусальности. Это отнюдь не значит, что я занимался описанием дурных поступков Багрицкого. Я вообще обходил его поступки, стараясь подчинять всю свою работу одной только идее, идее «веселого странника». Моя работа, поэтому, не является показом Багрицкого как поэта, патриота и товарища, но она призвана служить художественным намеком на то, что он был и первым, и вторым, и третьим. В связи с имевшим недавно место неудачным сравнением Багрицкого с Маяковским, сравнением, получившим естественный отпор, слышался мне заранее и другой ропот, ропот диаметрально-противоположного характера: а не переоцениваете ли вы, мистер такой-то, Багрицкого? а не покушаетесь ли вы на Маяковского?[293] Но по этому поводу я, кажется, довольно четко высказываюсь в примечании к строфе 9-й главы 6-й, куда и отсылаю всякого, могущего возроптать.
Первой попыткой выразить потрясшие меня в связи со смертью Багрицкого эмоции было написанное через несколько дней после этого события стихотворение, которое я считаю нужным привести здесь полностью, так же как и текст моего открытого письма в редакцию «Литературной газеты», к сожалению, газетой не напечатанного. В письме было сказано буквально следующее:
«В № 26 “Литературной газеты” от 4 марта 1934 г. в отчете о вечере памяти Э. Багрицкого, состоявшемся 28 февраля в театре им. Вахтангова, мои стихи “Памяти Багрицкого” были охарактеризованы как “образец поистине недопустимого литературного амикошонства”»[294]. Поскольку эта характеристика ничем не была мотивирована, а автор ее (кстати, не подписавшийся) самонадеянно решил, что ему и так все поверят, приходится исправлять допущенную им ошибку: очевидно, его английское ухо было шокировано троекратно употребленным в моим стихах рядом видоизменений одного и того же имени — «Эдуард, Эдя, Эдька». Разве изумительного, неподражаемого, по-братски и по-сыновьему всеми нами любимого, но, при всем этом, ярко-земного и исключительно-простого поэта нельзя называть в стихах теми именами, к которым он привык при жизни? Разве стихи, в которых он аттестуется как «батька» осиротевших поэтов и «бард эпохи», имеют что-нибудь общее с «амикошонством»? Разве, говоря о Багрицком времен одесского военного коммунизма, неуместно употребление лексических образов ой чудесной и суровой эпохи, вроде «пожаргонь, покличь, погетькай» или «грозные кастеты, сжатые в стихе, как в кулаке пересыпского жлоба»? Разве как бывший конструктивист, живой Багрицкий и сам не сочувствовал такой «локальности»? И разве и сам он не отличался исключительными прямотой и простотой в обращении с людьми и в своих обращениях к ним?
Стихи мои представляют собой разговор с Багрицким от имени тех людей, для которых он был не только Эдуардом, но и Эдькой, хотя я сам никогда его так не называл. Он был для меня великим поэтом задолго до того, как слабонервный автор вышеуказанной заметки впервые услыхал его имя. Дело не в качестве данных стихов. Но моя пятнадцатилетняя, временами очень тесная, личная дружба с Багрицким дает мне право на то интимное выражение моей скорби по нем, которое я попытался дать в стихотворной художественной форме. И, если автор заметки обнаружил непонимание того, что такое литературный прием, то тем самым он обнаружил и полное отсутствие у него какого-либо права водить своим неопытным пером по бумаге, если она предназначается для столбцов «Литературной газеты».
Одновременно выражаю свое глубочайшее недоумение по поводу того, что на страницах «Литературной газеты» по отношению к советскому писателю вообще еще возможны случаи подобного заушательства, которое после апрельского постановления ЦК ВКП(б)[295] может быть воспринято только как печальный анахронизм.
А вот и текст злополучного стихотворения, которое я, при всех его возможных недостатках, считаю законным посвящением к произведению «Веселый странник» (законным по духу, но по форме и стилю выпадающим из плана вещи, почему я и перенес его в комментарии):
1. Где ты Эдуард, Эдька, Эдя!
Тилем Уленшпигелем с детства бредя,
Сгинул ли и ты во мглах белесых,
Скрюченной лапой одесского медведя
Насмерть обхватив ясеневый посох?
2. Эдя, Эдуард, Эдька, где ты?
Грозные в стихе ты сжал кастеты,
Крепче, чем кулак пересыпского жлоба,
Сжал и, как в баркас, тобой воспетый,
Втиснулся, чудак, в байдарку гроба!
3. Эдя, Эдуард, где ты, Эдька?
Ну-ка пожаргонь, покличь, погэтькай!
Соловьиный посвист грянул в чаще,
И над волей скорби, горькой, как редька,
Воля Опанаса черешни слаще.
4. Мы не слышим Эдди, нет Эдуарда,
Эдиного баса где она, петарда?
Где она взорвется? Где растрещится?
Ой, как нам вернуть Эдю хотится,
Сиротам — батьку, эпохе — барда!
5. Зуб, один лишь зуб вышибли Эдин,
(Может быть, Махно, может быть, Каледин
[296],
Может быть, в драке пал боец передний),
Но оскал улыбки казался беден,
Брешь была навеки, ведь протезы — бредни!
Выбитый Эдя — первый и последний…