Проезжая Аральской полупустыней,
С багровеющим в памяти Туркестаном,
Я смотрел на орлов, цепеневших в гордыне,
На степных истуканов со взглядом стеклянным,
Что дежурили в позах изоляционных
На фарфоровых чашечках телеграфа,
Пропуская везомые в граммах и в тоннах
Грузы хлопка, и коконов, и кенафа.
В рассужденьи окон были матери зорки:
То им пыли напустишь, то сгубишь младенца…
Приходилось бежать к умывальной каморке,
Захватив маскировочные полотенца,
И, под стук пассажиров, обиженных кровно
Неподатливой дверцей, глядеть из вагона,
Подводя боевые орлиные бревна
Под символику римского легиона…
Кто расставил в пути эти птичьи возглавья? —
То не памятники ль генеральским походам,
Что во славу двуглавого самодержавья
Обескровили пульс азиатским народам?
От монаршей стяжательной лихорадки
Генералы не знали иного лекарства,
Как трофейная кровь на верблюжьей палатке
И восточная вышивка в мантии царства.
Не привнес ли для матушки Екатерины
Неустанный Потемкин, за Русь поборая,
В белый пух всероссийской куриной перины
Петушиную радугу Бахчисарая?
И не переиначил ли навык свинячий
Рылом в плоскость уткнутых царей-богомолов,
Распрямив позвонки им военной удачей,
Под Кавказский хребет подведя их, Ермолов?
Не натертые ноги, не мыльные кони
Европейские обогащали народы:
Им служил для стяжания новых колоний
Белопарусный праотец парохода.
Перед взором Колумба качалась лиана
С неоткрытого берега братским приветом,
Мы же плыли по синим волнам океана
Только в песне, написанной русским поэтом.
Но и посуху, но и в пылище галопа
К той же индии царские шли поколенья,
До которой дорвалась морская Европа
В пору первоначального накопленья.
Не повзводно — поротно, не в розницу — оптом
Раскидался солдатинкой царский холоп там,
И к массивам хребтов бесхребетные массы
Притоптали там скобелевские лампасы.
Генеральского не позабудь скакуна,
Ископытченная врагом Фергана!
За снегами, за льдами, за облаками,
В допотопном ковше, в обезводненной яме,
В плоскодонном, как лунные кратеры, рве,
Через тысячи верст салютуя Москве,
Человеку на память и богу во срам,
Генералы поставили каменный храм. —
И стоит он чудовищем крестообразным,
Осьминог, охромевший наполовину,
И кирпич его служит великим соблазном
Фергане, обминающей скверную глину.
Что ферганские мне нашептали потоки? —
Не любезности, принятые на Востоке,
Не стихи о квакливых, любвивых ночах,
Ибо стиль соловьиный невинно зачах:
А узнал я, что труд — это хлопок и шелк,
Что декхан — это друг, а басмач — это волк,
Что товарищ — ортак, что вредитель — кастам,
И савыцки — яхши для янги Туркестан,
И что братство трудящихся — это не бред,
И синоним республики — джумхуриет…
Фергана — это прозвище целой долины,
Имя главного города этой долины.
Это — фабрика гор, где б казался Казбек
Лишь кустарным бугром от садовых мотык,
Где себе на потребу ломает узбек
Благородный тургеневский русский язык.
Кстати, русский язык! — я ведь был педагогом
Там, где пахнет безводьем, ослами, исламом,
И довольно успешно соперничал с богом
Перед выше уже упомянутым храмом.
Под неистовый благовест этого храма,
В Высшем педагогическом институте
Полтораста узбеков учились упрямо,
Рылись в книгах, докапываясь до сути.
И, когда мы по-русски спрягали глаголы,
Лютый колокол рявкал в злокозненной гамме,
Бог врывался в аудиторию школы,
Бил по кафедре медными кулаками. —
«Я, ты, он!..» — был отпор коллективного грома,
«Бью, бьешь, бьет!.. рву, рвешь, рвет!» — отвечали десятки,
И грамматика звон вытесняла из дома,
С ним катилась по плацу в невидимой схватке…
Наконец надоело. В огромной палатке,
По коврам и кошмам, заменяющим стулья,
Мы расселись на корточках в пестром порядке,
С беспорядочным шумом пчелиного улья.
День уже истекал, из чего вытекало,
Что жара — за горами. Но будемте кратки,
Как и те, что громили, под свист опахала,
Исполкомские промахи и недостатки:
Придушив подвернувшегося скорпиона
(Кстати, лучшее средство — настой из него же),
Атаджан Ниазмет говорил упоенно,
Что вода нам нужна, но учеба — дороже.
И что, если мулла с христианской мечети
Нас глушит, барабаня по медным нагорам,
Надо звон запретить, и приказ о запрете
Должен быть как поливка — ударным и скорым.
А о том, что цветет революция ярко,
И по линии женщины — даже ярчайше,
Возмущаясь молящейся в церкви дикаркой,
Говорила студентка Юлдашева Айша,
Двадцатипятикосая (расовый признак)
И немного раскосая (местный обычай),
Знаменитая пляской на свадьбах и тризнах,
Гюль-райхан, или роза, в стремнине арычьей.
Фаткуллу Раахимджана кусали москиты,
От которых защиты я, кстати, не знаю,
Но слова его были не столько сердиты,
Сколько смежны со словом «недоумеваю»:
Он провел параллель между ныне и прежде
И прибавил, что храм — разновидность нарыва,
Что, поставленный в память о тюрке-невежде,
Он, как памятник, должен стоять молчаливо…
После митинга пели о хлопковой вате
И грядущем с машинами западном брате,
Долго пели про то, как на главном посту
Здесь поставили воду и вату-пахту.
Эта песня ревела пустынным зверьем,
Шелестела песком и валютным сырьем,
Колыхалась, как дышло шатровой арбы,
Как ишачьи тюки и верблюжьи горбы,
И, шурша, точно шелком расшитая ткань,
Глубочайшими га раздирала гортань.
В нежный пух разбивая и в глинистый прах
Театральные бредни про птицу-мечту,
Воплощенная в Шахимарданских горах,
Натуральною трелью в мелодию ту
Временами вливалась и Ваша, хьолинг,
Ваша Синяя птица, поэт Метерлинк!
Здесь фантазия Ваша по клеткам поет
И на ветках сидит и роняет помет.
………………………………………………..
Проезжая барханным простором Аральским,
С багровеющим в памяти Туркестаном,
Я смотрел на орлов с их лицом генеральским
И на сизоворонок с их задом-султаном.
Золотые изведав полупустыни,
Облиняв и оперившись в хлопковой нови,
Мы огромными птицами стали отныне,
Перелетными птицами русских зимовий.
Да, как птицы, прожженные хмелем чужбины,
Будем тамошний ветер ловить мы покуда,
Но вернемся к верблюдам на жесткие спины,
Но отведаем перцем горящие блюда!