У всех твоих друзей глаза на мокром месте, во мне ж ликует дух, восторгом обуян: в безрыцарственный век ты страж добра и чести — там горю места нет, где дышит Алтунян. Подмога бедняку, за слабого заступник, весельем добрых дел питающий молву, — в глаза твои взгляну и вещих снов звезду в них, от счастия смеясь, увижу наяву. Душе не верит плоть. Москва слезам не верит. Какой ты деловой, как ты в заботах рьян. Но горю места нет, где дух Господний веет. Да, места горю нет, где дышит Алтунян. Посеявшего свет да не заботит жатва. О ветер Воркуты, в глаза мои не вей! И все ж сегодня я грущу о том, что завтра я буду без тебя в Армении твоей. Как знать, твоя беда грядущим озарится ль? Пред подвигом души все знания — пустяк. В безрыцарственный век воистину ты рыцарь, чья доблесть и любовь у мира на устах. А терния, а крест, — ну что ж, коль вышла карма? Хоть горек наш удел, блаженны наши сны. Над илом темных лет светло и музыкально струится и журчит теченье тишины. В наплывшую струю свои печали сбрось ты, почувствуй и услышь, как ты не одинок. К нам сходят по ночам рождественские звезды, и Вечность нам плетет лазоревый венок. И пусть твой добрый смех от наших глаз упрятан, от смеха твоего со света спал туман. Нет лучшего добра, чем быть герою братом, и горю места нет, где дышит Алтунян. <1981> Темных сил бытия в нас — в каждом хватит на двух. Чем униженней явность, тем возвышенней дух. Меркнут славы и стоны на Господних весах. На земле побежденный устоит в небесах. Милый, с небом в соседстве, город набожных снов, нам приснившийся в детстве и отысканный Псков. В эту глушь, в бездорожье, в этот северный лес к людям ангелы Божьи прилетали с небес. В русской сказке, в Печорах, что народ сотворил, слышен явственный шорох гармонических крыл… Дело было под осень. И охота ж была Берендеевым осам шелушить купола! В просветленье блаженном, о любви говоря, пахла снегом и сеном синева сентября. Чайки хлопьями пены опадали, дремля, на старинные стены ветряного Кремля. И, свой каменный ворот раскрывая навек, славил Господа город у слияния рек. Оттого ль, что с холмов он устремлен к высоте, в нем, лесном и холщовом, столько неба везде. В нем бродяжливым дебрям предстоял по утрам так небесно серебрян тихой Троицы храм. Все державные дива становились мертвей перед правдой наива его кротких церквей. Капли горнего света — строгих душ образа. Как не веровать в это, если видят глаза? Бог во срубе небесном, тот, чьих сил не боюсь, только с вольным и честным заключает союз. Хоть порою бывает, что, исполненный сил, он зачем-то карает тех, кого возлюбил… Этот город как Иов, и, где ангел летал, плакать бархатным ивам по сожженным летам. Пусть величье простое неприглядно на вид — побежденный в исторьи в небесах устоит. Мрет в луче благодатном государева мощь, и — ладошкой подать нам до михайловских рощ! <1981> Ну что тебе Грузия? Хмель да кураж, приманка для бардов опальных да весь в кожуре апельсиновой пляж с луной в обезьяновых пальмах. Я мог бы, пожалуй, довериться здесь плетучим абхазским повозкам, но жирность природы, но жителей спесь… А ну их к монахам афонским!.. А сбоку Армения — Божья любовь, в горах сораспятая с Богом, где боль Его плещет в травинке любой, где малое помнит о многом. Судьбой моей правит не тост тамады — обитель трудов неустанных контрастом тем пальмам, — а рос там один колючий пустынный кустарник. И камень валялся, и пламень сиял, — и Ноем в кизиловом зное, ни разу не видев, я сразу узнал обещанное и родное. О, где бы я ни был, душа моя там, в краю потаенном и грозном, где, брат непригретый, бродил Мандельштам и душу вынашивал Гроссман. Там плоть и материя щедро царят, там женственность не деревянна, там беловенечный плывет Арарат близ алчущих глаз Еревана. Там можно обжечься о розовый туф и, как по делам ни спеши мы, на место ожога минуту подув, часами смотреть на вершины. Там брата Севана светла синева, где вера свой парус расправит, — а что за слова! Не Саят ли Нова влюбленность и праведность славит? Там в гору, все в гору мой путь не тяжел, — причастием к вечности полнясь, не брезгуя бытом, на пиршестве сел библейская пишется повесть. Там жизнь мировая согласна с мирской, и дальнее плачет о близком, и радости праздник пронизан тоской и жертвенной кровью обрызган. Там я, удостоенный вести благой, там я, просветленный и тихий, узнал, что такое добро и покой у желтых костров облепихи… Не быть мне от времени навеселе, и родина мне не защита — я верен по гроб камнегрудой земле орешника и геноцида. де сладостен сердцу отказ от правот, и дух, что горел и метался, в любви и раскаянье к небу плывет с певучей мольбой Комитаса… Что жизнь наша, брат? Туесок для сует — и не было б доли унылей, но вышней трагедии правда и свет ее, как ребенка, омыли. 1982 |