В Рейн слезы Гейне канули, Тарасов Днепр течет. А нам сказать о Каме ли? О чем же нам еще?.. Края ржаные вижу я, там дух лесной медвян. Смеются белки рыжие и скачут по ветвям. Наивны детства навыки, на севере — вдвойне. Придет мальчишка махонький, наклонится к волне и берег — там, где меленько — ручонкою колуп. Обрадуйся, Америка: открыл тебя Колумб! Ах, мама-Кама, Камушка, лосиные рога, до капельки, до камушка ты сердцу дорога! Не течь тебе по улочкам, былое вороша, — а просто ранним утречком ты чудо-хороша когда заря встречается с зарею молодой и белый чад качается над черною водой. И я не знаю грамоты, чтоб высказать ту дрожь. До самого Урала ты крылами достаешь. Растут электростанции на гулком берегу. Как с юностью, расстаться я с тобою не могу. Плоты таскать охочая, лесам лизать бока, мужицкая, рабочая, артельная река. Я песен не вымучивал без устали черпал от молота кующего и жнущего серпа. Ах, мама-Кама, Камушка, — крутые берега, до капельки, до камушка ты сердцу дорога. <1952, 1962> Над землею вдóвой, рея и звеня, на березах вдоволь желтого огня. Прямо в душу свет их льется на Руси. На прохожих с веток дождик моросит, да свежеет запад, да из головы не выходит запах вянущей травы… Только лес узнает, сохранит навек, до чего бывает нежным человек. Он идет сквозь август, мальчик и кунак, — пьяного вина вкус на его губах. Полежит в осоке у глухих озер — лоб его высокий, удивленный взор. Весь — единый мускул, будто тянет ром чуть припухшим, узким под усами ртом. И не вспомнит в прежнем радости простой, часу, чтобы брезжил музыкой дроздов. Если только были у него друзья, полегли, забыли, их обнять нельзя. Где ж вы, смех и радость, слезы и любовь, песенка и парус в дымке голубой?.. Или вместо счастья век ему дано звать, не достучаться в сердце ни в одно, — в лихорадке, в пене, в скрежете зубов, ангельское пенье слыша над собой, — и про каждый случай, прожитый душой, говорить, что лучший выпадет ужо?.. …Ну совсем, как мальчик, засмеется вдруг, станет меж ромашек, поглядит вокруг. Золотея житом, брызгаясь росой, вот он весь, лежит он, край его родной. Воздух густо-синий полон паутин, сосны да осины стали на пути. И душа не зябнет, и тишает шаг, — с падающих яблок шорохом в ушах. Ах, не я ль, не теми ль зорями пьяним, на чужбине в темень мучился по ним? И теряя разум, вытянув ладонь, свет и горечь разом на душе младой. Мать — земля родная, петушиный гам, до конца, до дна я всё к твоим ногам. <1952, 1962> Я не был там, но знаю, не быв, как будто видел наяву, что там в лучах синеет небо, садятся пчелы на траву. В полях девичьи песни льются, и, от забот не поостыв, богатыри и жизнелюбцы приходят встретиться с Толстым. Как будто пыль седую сдунул их юный пыл с аллей и троп. Вот здесь он жил, писал и думал, ладонью тер глазастый лоб. Не их виденьем ли ведомый, не той ли юностью взыграв, бежал из собственного дома седой ведун, мятежный граф? Сшибая ветки сильным телом, лесной росою орошен, не с ними ль встретиться хотел он, заре промолвить: хорошо? Как догонял Толстой верхом их, не скажут правнукам врачи. Лишь солнце на могильный холмик бросает братские лучи. Клубится пар от их пыланья, рассветы добрые суля… Отчизна — Ясная Поляна — Моя любимая земля! <1952, 1962> |