Я так же радостно улыбаюсь, даю немедленно же свое согласие поступить в строевые ряды войск атамана Шкуро, и он куда-то спешно уходит.
В 1910 г. Шкура был хорунжим 1-го Екатеринодарского кошевого атамана Чепеги полка, а я — вольноопределяющимся того же полка. Мы были в разных сотнях. Его я видел несколько раз, и меня он мог и не знать. Офицеры и казаки полка называли его «хорунжий Андрей Шкура», с ударением на «а». Он тогда был немного оригинальный в своей жизни, его любили за молодецкие веселья, в которых он никогда не забывал своих братьев казаков. Я не видел его ровно 8 лет, но сразу же узнал, так мало он изменился.
Шкуро куда-то уехал, и мы остались вдвоем с есаулом Мельниковым. Сашу я не видел 4 года. Он сын директора гимназии, который недавно был расстрелян красными. Мельников — коренной хоперец, песенник, музыкант, широкий по натуре. Гибель отца очень озлобила его против красных. У Шкуро он самый близкий и доверенный офицер, которого тот брал с собой в Тихорецкую, с докладом к Кубанскому краевому правительству. И Саша говорит мне:
— Мы Андрея Григорьевича называем атаманом, потому что у нас казаки хоперцы, лабинцы и две сотни терских казаков. Он как бы Кубанско-Терский атаман.
На мое удивление «такому званию» — мой друг с улыбкой ответил:
— Это Андрею Григорьевичу очень нравится, — и продолжил, что ему Шкуро предложил сформировать «партизанский отряд». — Прошу тебя, Федя, на должность командира сотни, — закончил он. Я дал согласие.
В тот же день в Ставрополь вошел 1-й Черноморский полк под командованием полковника Малышенко и поступил в подчинение Ставропольского губернатора для наведения внутреннего порядка. Началось спешное формирование частей. Из ближайших станиц немедленно же стали прибывать казаки. На базарной площади масса казачьих подвод, конных и пеших казаков: формировался 1-й Кубанский полк. В новом командире, войсковом старшине Фос-тикове*, я узнал адъютанта 1-го Лабинского полка по Турецкому фронту 1914-1915 гг., когда он был в чине сотника.
Фостиков в короткой бурке поверх гимнастерки, на которой красуется орден Св. Владимира 4-й степени с мечами и бантом. Узнав меня, он козыряет дружески и, по обер-офицерски, дружески жмет мою руку, приглашая в свой полк на должность командира сотни. Я благодарю его, улыбаюсь и отвечаю, что уже состою в отряде Шкуро.
— Очень жаль, —- бросает он. — Так мало теперь кадровых офицеров, — добавляет.
Разговорились о многом, как старые соратники.. Оказалось, что он так же, как и я, скрывался в Ставрополе.
Я в полуштатском костюме. За три месяца после нашего восстания, скрываясь от красных, я переменил много мест и квартир. Все мое имущество было на мне. О расстреле отца я узнал только спустя два месяца, как и наша семья узнала, что я жив, также после двух месяцев моего отсутствия в родной станице. Горе в семье (до этого) было неописуемое. Я хотел повидать могилу отца, поклониться ей, как и должен был повидать и успокоить пять несчастных женщин — 70-летнюю старушку-бабушку, 50-летнюю мать, теперь вдову, и трех сестренок-гимназисток, старшей из которых, Надюше, было 15 лет. К тому же, мне нужно было одеться в военную форму, привести себя в военно-походный вид. Шкуро меня понял и дал три дня отпуска. Я выехал в свою станицу.
ТЕТРАДЬ ВТОРАЯ В своей станице
Дома одна бабушка. Ей 70 лет. Жуткая доля «удови-цы»... Ее муж, наш дед, после победоносной русско-турецкой войны 1877-1878 гг., с 1-м Кавказским полком был размещен в Абхазии. 16 лет царской действительной службы — и никакого отпуска «на родину». С подругами, верхом на лошадях в седлах, «через Пашинку и Кавказские горы», как рассказывала бабушка нам, маленьким своим внукам, — они ездили в Абхазию повидаться с мужьями. Ездили два раза. «Пашинка», так называлась и при нас станица Баталпашинская. И когда дед вернулся домой 35-летним казаком «на льготу», — в тот же год он был убит разбойниками в степи.
Нашему отцу было тогда 16 лет. Он был единственный у родителей. В то время пожаром было уничтожено полстаницы. В огне погибло и все наше хозяйство. После этого и началась жизнь «молодой удовицы», нашей бабушки, полная горя, труда и слез. Натерпевшись жизненных невзгод, она настояла «учить детей», т. е. своих внуков. За них-то, «ученых», и был расстрелян наш 50-летний отец три месяца тому назад, так же в степи, но новыми разбойниками, большевиками. Теперь в доме нет никого из мужчин-работ-ников по казачьему хозяйству:
Старший мой брат, хорунжий — начальник местного гарнизона по постановлению станичного сбора. Младший брат Жорж, также хорунжий — по занятии станицы частями Добровольческой армии, как и все станичные офицеры, был мобилизован и зачислен в Алексеевский пехотный полк рядовым бойцом. Полк вел упорные бои на подступах к станице Тифлисской. Большевики занимали весь левый берег Кубани и своим артиллерийским огнем разрушали станицу, унося казачьи жизни, не считаясь ни с полом, ни с возрастом.
Мать, теперь тоже «удовица», в степи убирает хлеб. Отец засеял 28 десятин (три с половиной пая казачьего надела), и их надо убрать. Какая-то добрая душа косилкой, бесплатно, скосила «загон» пшеницы, и теперь она, с тремя дочур-ками-подростками, вяжет пшеницу « снопы.
Вот почему, увидев меня, так неожиданно прибывшего после трехмесячного отсутствия, да еще в неведомом для казачьего глаза странном костюме, — бабушка горько-горько, без слез, заплакала. Слез у нее давно нет. За 35 лет своего вдовства, она, маленькая ростом, иссохла в труде и заботах о семье и по хозяйству и — выплакала полностью все свои слезоньки.
Послеобеденное время. Со старшим братом, «охлюпью» на строевых конях, в простых станичных рубахах, выехали в степь на свой участок. Мать, увидев нас издали, остановилась, оперлась на грабли и... заголосила — тяжко, гулко, с завыванием волчицы-матери, потерявшей своих детенышей. Было так тяжко и страшно от этого, неслыханного мной еще никогда, какого-то грудного и надорванного голоса-плача матери. Она вся тряслась от плача и будто бы не заметила, когда мы подъехали к ней.
Соскочив быстро с коня и держа его в поводу, я молча обнял ее, нашу дорогую и добрую мать... а она, бедняжка, крупная женщина, всегда такая добрая ко всем людям, она, не говоря ни слова, всем своим телом повисла у меня на груди и горючими слезами залила всю мою рубаху, нежно приговаривая: «Сыночек мой... сыночек Федюш-ка...» На моей сыновней груди она выплакивала и своего погибшего мужа, и радость встречи с сыном. Я всегда знал, что в горе надо выплакаться. Всплакнул и я. Брат стоял рядом, и лицо его передернулось прыгающими гримасами.
Мать выплакалась и утихла. Вытерла концом платка слезы и, подняв голову, глубоко-глубоко посмотрела мне в глаза, видимо, чтобы рассмотреть хорошенько. Потом взяла обеими руками мою голову и стала целовать все лицо горячо, пылко, со страстью материнской любви. И потом уже тихо, спокойно спросила: «Ну, как ты, мой сыночек, там жил?..»
Бедные матери!.. Надо только понять все их горе!
Вновь в Ставрополе
В первые дни занятия Ставрополя боев за городом совершенно не было. Красные отошли на юг, к селу Татарка, бывшей станице Ставропольского казачьего полка времен Кавказской войны, и словно канули в неизвестность.
Город преобразился, стал ежедневно праздничным и жил буквально «на улице». С утра и до поздней ночи люди толпились у гостиницы, где помещался штаб губернатора, и у штаба Шкуро, на верхнем базаре. Там, на площади, формировались новые части. Много было добровольцев из учащейся молодежи. Она, оскорбленная в своих чувствах перед Родиной, горела стремлением к мести.
К штабу Шкуро прибыли добровольцы-крестьяне Московского и Донского сел, что под самым Ставрополем. Все они были солдаты действительной службы Великой войны 1914-1917 годов на Кавказском фронте. Одеты они были в защитные гимнастерки и штаны. На головах фуражки. Все были без погон, но на фуражках красовались белые ленточки. Их было человек 250. Эту роту молодцов выстроил местный поручик, видимо, их же полка. Сам он в полуштат-ском костюме, в белой летней городской рубахе, на которой были навесные погоны. Отойдя далеко от фронта на его средину, он сам встал в положение «смирно» и, после некоторой паузы, громко, отчетливо скомандовал, словно рисуясь перед толпой: