Когда пятнадцать лет назад князь Андрей Юрьевич купил это бесценное, редкостное зерно у краснобородого чужеземного гостя, который с целым табором вооружённых слуг притёк из каких-то очень дальних пустынь на верблюдах, об этой покупке долго толковали и во Владимире, и в Ростове, и в Суздале, и даже и Киеве.
Хитрокознец держал своё изделие перед самыми газами, а на губах играла мечтательная улыбка, от которой его измождённое лицо стало почти красивым.
— Отдай боярыне и уходи, — приказал ему Прокопий.
Кучковна, точно обороняясь, сложила руки на груди крестом и попятилась к стене.
— Прими, боярыня, княжой дар, — внушительно произнёс Прокопий.
Она взглянула на него посветлевшими от слез, будто обезумевшими глазами, хотела что-то сказать, но не сказала, поникла головой и, не отнимая рук от груди, отступила ещё на шаг.
— Прими, тебе говорю!
Она не подняла головы и всё жалась к стене.
— Не держи кузнеца. Видишь: на ногах не стоит.
Всё то же.
Прокопий потемнел.
— Клади венец на стол и ступай, — сказал, он меньшаку.
У того и впрямь подгибались колени. Держась за стену, он вышел в дверь.
Прокопий заговорил не сразу.
— Когда княжой дар тебе обиден или противен, — медленно вымолвил он наконец (у него перехватывало голос), — тогда кинь его в реку. Так и скажу князю. Только наперво рассуди своим боярским спесивым умом и пойми: тебе дарена не шейная гривна, не перстень, не запястье, а венец... — он запнулся, вспоминая трудное немецкое слово, слышанное ещё в Киеве, — княжеский клейнод! Не затем дарён, чтоб красовалась в нём перед людьми, а чтоб берегла, как память. Ежели своя гордыня тебе дороже, чем княжая память, растопчи венец: твоя воля. А мне, худому слуге, моя холопья совесть не даст везти его назад. Прощай, боярыня.
Последние слова он произнёс уже на ходу и крупными шагами вышел вон.
Она кинулась за ним вслед, но перед захлопнувшейся за ним дверью упала вдруг на колени, закрыв лицо руками.
Внук проснулся, сел в постели и, протирая заспанные глаза, глядел с недоумением то на бабкины странно вздрагивающие плечи, то на ярко освещённую солнцем золотую диковину, которая весело играла всеми огнями на поседевшей под солнечным лучом чёрной, погребальной пелене.
Часть седьмая КРОВЬ ДОБРЫЗНУЛА
I
оголюбовский обоз двинулся из Москвы после обеда, когда солнце стояло над Боровицкой башней.
Пономарь взошёл на звонницу, чтобы удобнее наблюдать, как повезут пойманных. Туда же взобрались и дьякон с толстой дьяконицей. Поп с попадьёй смотрели со своего крыльца. Из-за плетня, на котором кривились туда и сюда опрокинутые горшки, выглядывала остроносая проскурня. Даже огнищаниха, которая со всеми в городе была в ссоре и никогда не выходила со двора, и та высунула обиженное лицо из окна своего терема. На пороге приворотной избушки стояла старуха воротница и концом холщовой косынки утирала заплаканные глаза.
Поезд растянулся так, что верховой на буланом коньке, ехавший в голове обоза, давно миновал посад, а задние подводы только ещё трогались.
Когда повозка Ивана Кучковича, к которой он был прикован наглухо, втянулась в тёмный воротный пролёт Неждановой башни, правивший лошадьми курчавый ученик меньшака — он сидел не на облучке, а, по обычаю того времени, верхом на одном из упряжных коней — сразу заметил полосатую телогрею младшей поповны: девушка жалась к ободранной рогами тележных осей верее городских ворот.
— Куда вторкалась? — прикрикнул на неё верховой со шрамом на лице (он ни на шаг не отставал от стольниковой повозки). — Уйди с дороги!
Поповна проворно выскочила из-под ворот на мост, но до того застыдилась, что так и не посмела заглянуть в красивые прищуренные глаза.
— Левей бери, разиня! — сказал курчавому парню всё ещё связанный Иванов конюх, сидевший рядом с хозяином. — В перила въедешь!
Площадь между рвом и посадом была полна народу. Над толпой любопытных высоко выдавалась чумазая голова кузнеца-исполина. Когда в воротах показалась повозка Кучковича, великан легко поразгрёб ручищами тех, кто стоял перед ним, и, выйдя в первый ряд, окинул последним, заботливым взглядом железные кованые стаканы, надёжно заклёпанные на руках и на ногах стольника, и толстую цепь, которая, въедаясь в зелёный бархат одежды, стягивала крест-накрест Иванову широкую спину.
За повозкой Кучковича шла подвода ростовского купца. Он тоже был окован.
— Упырь! Прямой упырь! — заговорили в толпе. — Отколь взялся такой?..
Купца никто не знал.
Прокопий второпях забыл распорядиться, чтобы пойманного ростовца накормили обедом: купец жевал беззубыми челюстями захваченный ещё из дому очерствелый хлеб. Железа мешали подносить краюху ко рту. Маленькая голова уходила время от времени в узкие плечи, чтоб сунуться за хлебом к рукам.
Сдержанный говор толпы перешёл в громкий гул, когда из ворот выехала на мост следующая подвода. В ней везли посадника.
Он скалил жёлтый зуб и всё время вертел своими маленькими, будто детскими, ручонками: то пощипывал редкую седую бороду, то тёр глаз, то оправлял отвороченные вверх поля остроконечного, расшитого бисером колпака, стараясь, видно, показать, что он не в оковах.
— Провожать, что ли, поехал? — говорили в толпе.
— Какое провожать! Или не видишь, кто по бокам от него сидит? Один с топором, другой с рогатиной.
— Не он провожает — его провожают.
— Туда и дорога!..
На дне последней телеги лежал с закрытыми глазами хитрокознец.
Он был укутан в отцову заплатанную сермягу. На I олове была отцова же тёплая шапка, а под головой — седло. За телегой, уныло кивая ушами, нехотя переставлял ноги холёный гнедой жеребец, привязанный к задней нахлёстке.
В самом хвосте обоза ехали верхами три дружинника, а впереди них — Прокопий. Его спокойный каурый мерин досадливо мотал большой головой, когда о его плечо тёрлась озорная рыжая кобылка огнищанина. Ястребок сам набился провожать боголюбовских гостей.
Старик воротник, прихлопнув кое-как тяжёлые полотна городских ворот, у которых всё ещё стояла на мосту поповна, догнал обоз и, поравнявшись с последней телегой, пошёл с ней рядом, держась рукой за грядку.
Обод заднего колеса то и дело шаркал по его поджарой икре, приступы кашля не раз вынуждали отстать от телеги, но он снова её догонял, опять хватался за грядку и, поглядывая на меньшака, на несмытые следы запёкшейся крови в уголках его синих губ, без умолку наставлял сына, как присматривать за подручным и учениками, как поменьше знаться с боярскими, купеческими и посадскими кузнецами, от которых добра не жди, как и чем помогать многодетной сестре, как лечить больную грудь, как приохочивать к работе детей, как ковать гнедого жеребца, как просить у князя дубового лесу для постройки новых хором...
Обоз, поднявшись из ложбины на Кучково поле, прибавил ходу, и старику стало невмочь поспевать за ним. Взглянув ещё раз на меньшака, сунув ему в ноги, под стоявший там шлем, берестяной туесок с водой из- под точильного камня, воротник отошёл наконец от телеги, остановился на краю широко разъезженной, уже просохшей Владимирской дороги и, прижав обеими руками бороду к груди, простоял до тех пор, пока смыкавшие поезд верховые не скрылись в дальнем осиннике.
II
Ему не захотелось идти домой.
Он оглянулся на солнце — оно стояло ещё высоко — и зашагал вправо под гору, по обросшей ромашками полевой меже, в сторону Ольховца, к дочери.
Ржаные, ещё не налившиеся колосья щекотали ему руки. Над ним неутомимо пел жаворонок, точно торопясь поделиться какой-то большой, неожиданной радостью, и, не умолкая ни на мгновение, уходил всё выше в небесную синь, будто для того, чтобы как можно дальше, во все концы, разнёсся его весёлый рассказ.