— Ласково слово пуще дубины, — пробормотал Неждан и, кряхтя, поднялся с травы. — Люди говорят: хвали рожь в стогу, а боярина в гробу.
И они поплелись дальше, толкуя неторопливо о своих домашних делах.
Пока шли по посаду, Неждан рассказывал, как меньшой его сын, тот, что расчищает себе починок на бережках под Дорогомиловом, всё зовёт отца к себе жить, а Неждан упрямится.
— Хоть и сыновний дом, а всё не свой, — сказал он. — Чужой хлеб в горле петухом поёт...
И по старой привычке пристально оглядел на ходу углы срубленной им когда-то проездной башни.
Воротник, который успел уж вернуться к своим любимым мыслям — о меньшаке, — отвечал Неждану только рассеянными кивками головы. От бессонной ночи и от навалившихся за ночь и за день забот у него ломило затылок и ныло в спине.
«Отосплюсь, — подумал он, входя к себе в избёнку. — Когда-когда, а уж нонеча-то тревоге не бывать. Лишь бы перхота не подступила...»
Но в середине короткой июньской ночи его разбудила не перхота, а такой же стук в ворота, как и накануне.
Это были боголюбовские пешцы, посланные Прокопием прошлой ночью из Москвы в погоню за суздальским сватом Кучковны. И с ними случайный попутчик — нарочный из Смоленска к князю Андрею.
Нарочный встретился с пешцами по дороге и сказал им, что часа три назад наткнулся в Можайске на того самого суздальского боярина, которого они ловят Боярин силился остановить нарочного и увезти его с собой, назад в Смоленск. Гонец выскользнул из боярских рук только хитростью.
Можайск был не под Андреевой рукой, и пешцы, не посмев въехать в чужую волость, воротились в Москву ни с чем.
Утром вокруг их подвод, стоявших на городской площади, всё ходила младшая поповна и каждому робко заглядывала в лицо. Но кого искала, того не нашла и печальная вернулась домой. А дома попадья, оторвавшись от квашни, в которой месила тесто, встретила дочку бранью: попрекала за безделье и допытывалась, где выпачкала в дёгте новую полосатую телогрею.
III
Всё как будто осталось прежнее — как было неделю назад, и год назад, и три года назад: тот же дом, те же слуги, тот же сад, та же поеденная гусеницей черёмуха перед городской стеной, та же река, те же луга и леса за рекой...
И те же дела...
Староста спрашивал Кучковну, какое сено возить на двор, какое оставлять в стогах.
Ключник спрашивал, каких девок посылать по малину, каких — по грибы и каких — на полку гороха.
Неждан приходил узнать, можно ли уступить дьякону вощины для наузней, которые тот расставлял в лесу, подманивая пчелиные дикие рои.
Вдова холопа Истомы через сенных девушек просила дать овсяной муки для блинов, чтобы помянуть сына, который утонул намедни, купаясь с ребятами под Семчинским княжеским сельцом.
Дочери Гаше надо было объяснить, как кроить исподницы сыну.
Забегал раза два огнищанин и, как всегда обиняками, заводил речь о том, не променяет ли боярыня сивого жеребчика на его рыжую беспокойную кобылку. Он растягивал разговор как мог, всё время взглядывал украдкой на Кучковну и настороженно вслушивался в звук её голоса, стараясь понять, как следует ему с ней обходиться: как с опальной или, наоборот, как с ближней боярыней, обласканной князем.
И по-прежнему, даже чаще прежнего, навещала Кучковну посадница. С ней было труднее всего.
Она то плакала навзрыд, ожидая с часу на час, что и её увезут, как увезли мужа, что отпишут на князя всё их имущество, то донимала Кучковну расспросами о том, что говорил Прокопий, да какие толки были у Ивана с купцом и с суздальским сватом, да 'знала ли Кучковна, где спрятался брат, да кто надоумил искать его под рундуком, то вдруг неожиданно веселела, заливалась девичьим смехом, щекотала Гашу и поносила на все лады постылого мужа:
— Хоть бы стлел в порубе, только бы не ворочался!
Шли уже пятые сутки с тех пор, как схватили Ивана Кучковича.
После ведренных дней зарядили дожди, которым не видать было конца. Поникли к самой земле яблоневые мокрые ветки с зелёными шариками. Кровельная дрань на городских башнях почернела. Внуку Кучковны надоело глядеть, как мельтешит на лужах кольчатая рябь, как подплясывают на ней водяные столбики, как вскакивают и пропадают дождевые пузыри. Он разочарованно смотрел на ровное, белое небо и думал, что таким тоскливым оно останется, верно, уж навсегда.
Под дождём миновал на Москве и Петров день — именины боярина Петра Замятнича, которые в старину, лет пятнадцать назад, справлялись столь торжественно, многолюдно и шумно, что о веселье на боярском дворе говаривала потом недели две вся московская округа.
После праздничной обедни пришли в боярский дом, по заведённому порядку, поп с дьяконом — петь именинный молебен. Кучковна, соблюдая столовый чин, установленный для петрова мясоеда, потчевала их жареным журавлём под белым медовым взваром. Журавля подавали на пяти серебряных блюдах: на одном - грудку, и это называлось душка-блюдо, на других двух — два крыла, или, как говорили московляне, два папоротка, и ещё на двух — два ходила, две ноги.
По такому же журавлю послали, повинуясь обычаю, на дом посаднице и сварливой огнищанихе. Попадье, дьяконице и проскурне снесли по крупитчатому пирогу с сыром, а Неждановой старухе, Истоминой вдове и жене долгобородого кашлюна-воротника — по калачу, чему другая воротница, не получившая такого дара, позавидовала до слёз.
Степенная Гаша, скромно опустив глаза, подносила попу и дьякону чары с фряжским вином. Рослый, светлобородый поп с простриженным на темени гуменцом, оживясь от дорогого, непривычно душистого вина, которое доводилось пить только в этом доме и только в этот день, рассудительно говорил с несвойственным ему в другое время красноречием о покосе, о вшице, напавшей нынешним летом на кур, и о том, что ежели позавчера, на Самсона-странноприимца, был дождь-косохлёст, стало быть дождям лить ещё сорок ден. Дьякон много раз благодарил за вощины. О недавней беде, случившейся в боярском доме, речи не было.
После их ухода зашёл с чёрного крыльца вдовый пономарь. Он был не хмелен, но, как всегда, чуть-чуть впрохмель. Объяснив боярыне, что вдовец — деткам не отец, а сам — круглый сирота, он попросил для своих деток калачика. Поднесли и ему чару мёду.
В обед боярыня приказала, тоже по обычаю, выкатить для челяди бочку пива. Пиво выпили, но веселья не поднялось, и песен не играли. По двору, шлёпая лаптями по воде, натягивая себе на голову мокрую рогожу, шатался под дождём пьяный скотник, говорил сам с собой и злобно косился красными глазами на окна боярских хором.
В этот день, всегда и в прошлые годы тяжёлый для Кучковны, у неё с самого утра так щемило сердце, что не могла ни Гашу приласкать, ни внука позабавить.
А от Груни всё не было вестей!
IV
На следующий вечер, перед закатом, серый полог сплошных облаков налился горячей желтизной, и по его нижнему краю быстро побежали яркие клочья золотого дыма. А когда облачный занавес потончал, прорвался и открыл наконец бледную пустыню чистого неба, в ней обозначился узкий, ещё более бледный просвет только что родившегося месяца, будто прорезанный одним лёгким, но точным движением острейшего лезвия.
Кучковна, увидав его с вышки, словно вспомнила что-то: нахмурилась и поспешно спустилась к себе в светёлку.
Было ещё одно не сделанное дело — неотложное, только её касавшееся, только от неё зависевшее и почти неисполнимое. О нём-то и напомнил молодой месяц: куда убрать венец?
О венце не должен знать никто: так, по намёку Прокопия, хочет князь, так решила и она. И дочерям не скажет. А в духовной отпишет на московский Предтеченский храм.
Но пока жива, где его держать? Как уберечь от людского любопытства?
На ларцы, на сундуки, на кладовки она больше не надеялась после того, что было пять дней назад. На другое же утро после ухода боголюбовцев она распорядилась отскрести песком все полы, промыть щёлоком все стены и потолки, окурить можжевельником все покои. Однако и после того дом продолжал казаться ей затоптанным, заплёванным, смрадным, открытым всякому, кто захочет опять его осквернить. И всё слышались шаги.