Бородач поднялся на вторую грядку стремянки, чтобы посмотреть, нет ли щели там, где помост рундука врезан в домовую стену, перебрал пальцами, чтобы взойти на третью грядку, потом вдруг раскрыл рот, захлопал белыми ресницами, смял усы и бороду в кулак, пробормотал еле слышно: «Елова моя голова!..» — и, взмахнув обеими руками, как крыльями, легко соскочил наземь.
Ученик, очумелый от окриков хозяина, совсем растерялся, когда тот, забыв усталость, перепрыгивая с мальчишеской ловкостью через раскиданную под рундуком всячину, бросился к висевшим на верёвках веникам.
Меньшак сунулся в них лицом, сунулся в другом месте, ещё раз подбежал к творилу, всмотрелся в найденный давеча след и проговорил быстро:
— Туда и показывает...
И, вернувшись к веникам, приказал парню:
— Режь верёвки!
Все четыре яруса сухих веников упали один за другим с громким шелестом, открыв за собой невысокую переборку из стоячих досок.
Такими досками был забран с трёх сторон весь простор под нижним всходом на рундук. Переборки были скрыты с двух боков рослой, густой крапивой, спереди — вениками.
Дощатая стенка, завешанная вениками, таилась в тени, но меньшак, пока искал под рундуком, натыкался на неё уж много раз руками и глазами. Однако же мысль о том, что за этой переборкой может быть что-то, — эта простая и естественная мысль, как ни странно, ни разу за всё утро не приходила в голову. Она блеснула впервые, невесть с чего, только в то мгновение, когда он всходил по стремянке и когда о вениках вовсе, кажется, и не помнил.
— Елова моя голова! — повторил он, водя пальцами по неструганым доскам.
Тонкие, тёсаные доски, прибитые только сверху, были разной длины. Одни упирались в землю, другие, не доставая до неё, свободно висели на одном гвозде. Их легко было раздвинуть снизу и снова опустить прямо, как были.
— Рви тесины! — крикнул бородач.
Парень ухватил одну висячую доску за нижний переруб, потянул на себя и стал задирать кверху. Она завизжала пробоиной о гвоздь, треснула и, расколовшись надвое, отвалилась. Оторвали ещё две тесины. В переборке зазиял чёрный проем.
— Стой тут, стереги и слушай, — сказал меньшак и, выкинув, как слепец, руки вперёд, канул во мрак.
Со свету он сперва ничего не различил в потёмках. Только нащупал ногой земляной спуск. Ступив шага два, он мало-помалу пригляделся к темноте и стал разбирать, что вокруг него.
Он был в широкой, низкой закуте. Справа, слева, сзади были дощатые переборки, а сверху и спереди вместо потолка и четвёртой стены — только ступеньки и заглушины лестницы, которые лежали на трёх бревенчатых, сходивших вниз тетивах.
Под ними, на земле, в глубокой выемке стояли в ряд четыре длинных, больших, чем-то накрытых предмета.
«Никак, гробы?» — подумал златокузнец.
Холодок продёрнул спину и разошёлся по затылку. Он почувствовал каждый волосок на голове.
Пересилив себя, шагнул ближе, нагнулся, протянул пальцы.
Нет, не гробы, а громадные лозняковые корзины, накрытые рогожами.
Он приподнял угол одной из рогож. Корзина была доверху завалена сухим хмелем. Три другие были полны того же добра.
Он запустил обе руки в первую справа корзину и легко достал плетёного дна.
Выпрямился, вытряс колючие шишки из рукавов и полез во вторую. Та же сухая, пушистая, тёплая мякина, то же плетёное дно. В третью...
Он не успел ещё сообразить, что ткнулся пальцами во что-то живое, что это — человечья нога, как хмель в корзине заходил, зашумел, зашуршал, зашебаршил, и из него, как леший из пня, вспрянул во весь рост сын боярина Кучка.
В полумраке закуты, взлохмаченный, распаренный от хмельной духоты, с налитым кровью волдырём на мясистом лбу, весь усаженный цепкими шишками хмеля, в грязной, рваной сорочке, из которой пёрло наружу волосатое брюхо, он был страшен.
— Это ты?! — заревел он, узнав меньшака. — Иуда! Убоец!
И, кинув на него всю свою тяжесть, мигом повалил и подмял под себя на земляном полу. Златокузнец не успел и вскрикнуть. Железные лапищи стиснули ему горло. У него гулко застучало в висках и помутилось в голове. Он ничего не видел, не слышал, чувствовал только, что пришёл конец, что раздавлен непомерным грузом, что кто-то горячо и часто дышит ему в самое лицо пивным перегаром.
Первое, что увидел ученик, когда вбежал в закуту, были босые ноги, которые скребли землю. Потом разглядел вздувшуюся горбом спину, красные ластовицы рваной сорочки, судорожное, безобразное подёргивание растопыренных локтей, натугу толстых плеч и под ними — опрокинутое, неузнаваемо искажённое, посинелое лицо хозяина с вылезающими из глазниц яблоками закатившихся глаз.
Парень не помня себя со всего размаха пхнул Кучковича сапогом под ребро, в жирный бок.
Тот только икнул, как жеребец селезёнкой, но даже не обернулся.
Тогда парень весь подобрался, съёжился, оскалил зубы, закусил язык и, примерившись, резко, что было силы, хряснул ребром ладони по бычьему загривку.
Иван Кучкович затрепыхал головой, захрипел, вскинул руки и рухнул без памяти на бок.
XIII
— Кого привели? — спросил негромко Прокопий, спуская онемевшие ноги с лежанки, ещё не совсем очнувшись от долгого сна.
— Стольника привели, Ивана Кучковича, — так же негромко ответил человек со шрамом поперёк лица.
— Стольника! — проговорил Прокопий, высоко подняв брови. — Ну-у-у? Где ж нашли?
— Под рундуком.
— А тот-то... как его... хитрокознец, что не идёт?
— Отхаживают: кровь не унять.
— Ну-у-у? — протянул Прокопий, ещё выше задирая брови. — Что ж они, саблями, что ли, посеклись, что кровь не унять? — спросил он, выравнивая на высоком наперсье резной княжеский знак.
— Какие сабли! Рукояткой да удавкой. Грудь у него проломлена. Из глотки кровь мечет. Печёнкой так и плюётся.
— Где ж его отхаживают?
— В отцовой воротной избёнке. Водой из-под точила поят.
— Плох?
— Нехорош.
Иван Кучкович дожидался за дверью со связанными за спиной локтями.
Он был одет в своё платье, умыт, и пышная борода расчёсана на две стороны. Багровый волдырь на лбу ещё больше налился кровью и стал наплывать на глаз. Лицо после недавнего беспамятства было землисто и одутловато.
Когда ему сказали идти, он задрал голову, выпятил перетянутый расшитым поясом живот и вошёл в сени неторопливо, чуть припадая на правую ногу, расшибленную о кольцо в западне.
К Прокопию вернулась вся его бодрая предприимчивость. Впереди было новое дело: допрос, проводы пойманного, суд и расправа. Он с воодушевлением обдумывал, как совершить всё повернее да пообрядливее.
Когда ввели к нему Кучковича, когда он увидал мелкие капельки пота на его широком губчатом носу, когда встретил его кровяной, дикий взгляд, у Прокопия точно последняя плева с глаз сошла. Нет, ни мира, ни правды не сыщешь в этой дремучей голове, в этом ежовом сердце! Перед ним стоял прямой и опасный враг, за которым не жаль пустить в погоню и тысячу пешцев.
XIV
Два часа спустя Прокопий, устав допрашивать Кучковича, послал сказать огнищанину, чтобы приискал цепь понадёжнее да привёл кузнеца посноровистее.
Вскоре затем стоявшая у боярских ворот стража впустила во двор чёрного исполина. Волочившаяся за ним цепь глубоко бороздила дорогу и рвала с корнем траву.
Рядом с ним все казались карликами. Вертевшийся около него огнищанин был ему по локоть. С его приходом даже просторный Петров двор сделался вдруг как будто тесен, а терем — низок.
Когда великан, покачивая широчайшими плечами, говорил или улыбался (а улыбался он часто и светло), его зубы так и сверкали в тусклой от копоти чёрной бороде. И так же ярко сверкали белки глаз, будто стараясь вылупиться из железной гари, под которой черно лоснились скулы, крылья ноздрей, веки и лоб.
Это был старший сын воротника, его большак, тот самый, что, не послушавшись отца, поставил кузницу не налево, а направо от Можайской дороги и попал в кабалу к огнищанину.