Он заставил кудрявого парня запалить лучину и, войдя в чулан, где пахло сухой малиной, внимательно оглядел западню, вбитое в неё железное кольцо, пазы, куда она ложилась, и ступеньки осклизлой лесенки, что спускалась в подпол.
На самой западне — около кольца, вокруг западни — на полу чулана и на ступеньках был приметен очень небольшой, уже подсохший, но свежий кровяной следок, в разных местах одинаковый, только по-разному повёрнутый — где так, где эдак; и оттиснулся тоже по-разному — где поярче, где побледнее.
Дошла очередь и до самого подпола. Там провели больше часа.
Прокопий кончил завтракать. Узнав, что хитрокознец ещё не вернулся с обхода, он не очень огорчился. Его тянуло ко сну. Он тут же, в сенях, залез на лежанку.
«Хороша у Кучковны дочка, — думал он, засыпая, — бела, дородна, тонкоброва. Однако мать прежде-то куда лучше была. Да и сейчас хоть икону с неё пиши... Говорит: в седле, в потайном кармане... Ох, не помял ли!..»
В подполе жгли лучину за лучиной, ходили, ползали, шарили. Долго провозились около столбов, зашитых досками наподобие сусека. Доски отнимали. Там оказалось пустое подпечье, где нашли только заросшую старой пылью ломаную прялку, разбитую, тоже густо запылённую глиняную свистульку да костяной остов дохлой крысы.
Перебрали, распугивая пауков и мокриц, кучу проросшей репы. Подошли и к отдушине.
Меньшак, как только подступил к ней, сразу впился близорукими глазами в её нижнюю, местами подгнившую колоду. По вытеске в её наружном краю было видно, что на зиму отдушину закрывают снаружи ставнем. Торчал и согнутый гвоздь, которым убранный на лето ставень закрепляли снизу, чтобы не отходил от колоды.
Меньшак согнулся в три погибели. Пламенная борода мела занозистый срез дерева.
Под широкой головкой кованого гвоздя, зацепившись о её неровную, острую кромку, мотался на оконном сквозняке какой-то крохотный белый лоскут.
Веснушчатые пальцы, необыкновенно тонкие, длинные, проворные и дружные, осторожно сняли лоскут с гвоздя, положили его на ладонь и бережно разгладили.
Это был местами размохрившийся по ниткам очень маленький обрывок плотной, дорогой шёлковой ткани.
Меньшак поднёс его к самым глазам, потом к носу и, принюхиваясь к тряпице, как к цветку, взглянул на ученика с неясной улыбкой. Затем протянул ему ладонь с ветошкой и сказал:
— Нюхни. Чуешь?
Ученик ничего не почуял, но из уважения к хозяину закивал головой и тоже улыбнулся, хоть и не понимая чему.
— Небось не чуешь! — презрительно выговорил бородач. — Свежим человечьим потом отдаёт, вот чем. Учись!
Он просунул голову в отдушину и оглядел смородиновый куст, который теперь приходился в тени. Два молодых побега были сломлены. Листья на них чуть повяли, но ещё не свернулись. На лысой бороздке, пробитой каплями с крыши, лежала кисть раздавленных зелёных ягод.
Меньшак выпрямился и сказал:
— Тут, в подвале, больше делать нечего. Зверь на волю вышел. Идём в сад.
XII
Кто посмотрел бы со стороны, как этот долговязый, нескладный человек (он, как и Прокопий, был теперь без доспеха, в болтавшемся на острых костях холщовом подброннике) медленно ходит по рядам ягодных кустов, как смотрит, будто грибовник, себе под ноги, то и дело нагибается, ворошит ветки, опускается на колени, а то и на четвереньки, опять поднимается во весь рост, останавливается, озирается, прислушивается и снова принимается перебирать куст за кустом, — кто посмотрел бы на него, не зная, в чём дело, тот, верно, принял бы его за полоумного.
То же самое проделывал и ученик в других рядах кустов.
На это ушёл ещё час.
А Прокопий всё спал и всхрапывал временами так громко, на весь дом, что внучок Кучковны, томившийся в бабкином терему, принимал этот храп за волчий вой и жался испуганно к матери.
Меньшак вышел из ягодника хмурый, озабоченный, вернулся к отдушине, посмотрел, словно с недоверием, на колоду, на кривой гвоздь, на раздавленные ягоды, прошёлся по выбитой каплями бороздке, понуро добрел до оплетённой хмелем сваи, просунул пальцы под колкую лозу, рассеянно погладил проточенную кое-где червём, нагретую солнцем округлость столба и, прислонясь к нему плечом, задумался.
Над ним, на уровне второй домовой связи, уходил вправо широкий помост набережного рундука. Солнце пробивалось во все щели между половицами помоста, рассекало воздушную тень ровными косыми завесами, где плавала золотая пыль, и ложилось частыми, яркими полосами на голую землю у подошвы свай.
Спуск с рундука в сад шёл тремя всходами, по двенадцати ступенек в каждом.
Под мост и под всходы рундука было убрано от дождя всякое садовницкое добро: лопаты с присохшей землёй, грабли, мотыги, тачка об одном колесе, грохот. Здесь же была составлена и свалена в беспорядке и другая хозяйственная снасть: пустая кадь с соскочившим обручем, с двумя ввалившимися внутрь ладами; стремянка; тот самый дощатый ставень, которым закрывали на зиму подвальную отдушину; разбитый скворечник. Около кучи красной глины стояло творило, где разводили глину водой, когда мазали яблоневые стволы.
В глубине, под площадкой между вторым и нижним всходами на рундук, куда солнце не хватало, были протянуты от сваи к свае верёвки, и на них четырьмя сплошными ярусами обвядали заготовленные на зиму берёзовые веники. Заслонённые переливчатыми солнечными завесами, они были едва видны.
Здесь ещё до меньшака всё было особенно старательно обыскано пешцами. Да и сам он пересмотрел тут всё до последней мелочи вдвоём с учеником, перед тем как идти в ягодник.
Блёкло-голубые глаза, затуманенные ушедшей в себя мыслью, будто ничего не видя, переходили с тачки на разбитый скворечник, со скворечника — на лежавшую боком стремянку, со стремянки — на слипшиеся после ночной грозы красные комья глины.
Ученик, сняв колпак, сбивал с него ногтем гусеницу, которая пристала к поярку, когда парень лазил по корням росшей у городской стены черёмухи.
Меньшак прокашлялся, по-отцовски прижав бороду к груди, сплюнул, нехотя оторвал плечо от сваи, подошёл, волоча ноги, к кади, заглянул в её пустое нутро и опять остановился в нерешительности.
В тесном пространстве между кучей глины и творилом осталась от грозы мутная лужа. Она успела уже пообмелеть и оголила лоснящуюся, красноватую гладь своих пологих бережков, обведённых в несколько колец тонким кружевцом высохшей пены.
Блеклые глаза вдруг засветились и сузились. Меньшак скакнул к творилу, согнулся крючком и замер: в вязкую глиняную мякоть глубоко вмазался след босой мужской ноги.
Все княжеские пешцы были хорошо обуты. Боярскую дворню сюда не пускали. Златокузнец вспомнил скинутые в глухой клети сапоги, чулки... Это мог быть только он, стольник Кучкович! Меньшак, не веря глазам, стал на колени и припал к луже так низко, что конец бороды окунулся в воду. В глубине ножного отпечатка, там, где оттиснулась мякоть большого пальца, был едва приметен узенький кровяной следок. Под рундуком опять закипела работа.
Повалили набок пустую кадь, которая оттого вся рассыпалась; её тяжёлое дубовое днище, откатившись в сторону, загромыхало по лопатам. Тачку опрокинули вверх колесом. Выбросили прочь стремянку. Перевернули грохот. Сам меньшак переворошил своими руками все веники. Всё понапрасну.
Редкие волосы хитрокознеца липли к потному лбу. Глаза ввалились. Впалые щёки точно крапивой обожгло.
— Он здесь! — скрипел он зубами. — Больше ему негде быть!
Схватились один за лопату, другой за мотыгу. Пытали землю — нет ли где зарытого хода. Опять впустую.
Приставляли стремянку к сваям и переглядывали все пазухи между настилом рундука и матицами. Будь Кучков сын даже вдвое тощее меньшака, он и то не мог бы втиснуться ни в одну из этих пазух. Оба, и учитель и ученик, понимали это, а всё-таки лазили.
Не нашли, конечно, и тут ничего, кроме осиных гнёзд.
Меньшак вымещал досаду на ученике:
— Не мотайся иод ногами!.. Куда суёшь клешни?.. Попяться, телепень, — сам полезу...