Когда, поотдышавшись, он вызвал оружничего, тот на его вопрос ответил, что боярский снаряд исправен и весь цел, а мужеской челяди на дворе восемь душ, сам оружничий — девятый.
— Восемь? Как — восемь! Где ж другие?
— Двадцать душ со старостой ушли с рассвета на Сходню тамошний клин орать, да боронить, да огородом огораживать, как тобой, осподарем, велено.
— Велено! Двадцать душ! А остальные где ж?
— В Кудрине, чать, душ сорок осталось.
— Сорок! А ещё-то остальные?
— Да ещё-то никого и нет.
— Как — нет? Где же?
— Не ведаю. Поразошлись.
— Маштак на дворе?
— Нет.
— А он где?
— Не ведаю.
— Как не ведаешь? О Маштаке не ведаешь?
— О Маштаке. Он с утра как от тебя, от осподаря, ушёл, так с той поры на дворе и не бывал.
— С утра?
V
Вскоре после полудня и началось то самое, чего при всём старании не перескажешь подряд, не скуёшь в одну цепку, потому что происходило это во многих местах зараз, а иногда хоть и не зараз, но так, что не поймёшь, где началось раньше, где позже и откуда куда перекидывалось.
В посаде вплоть до обеденной поры всё было тихо.
Старуха Воитиха, вдова, вязея, чулочница, что жила наискосых от московского сотского Бахтеяра, видела со своей завалинки, как в обед прибежал к Бахтеяру из города посадничий слуга. В этом не было ничего удивительного: у посадника с сотским, всё это знали, было много общих дел.
Вслед за тем Нехорошко Картавый, захребетник Дубового Носа, спасавшийся за его хребтом от боярских поборов, лучший его пивовар, а заодно сборщик вир и продаж, вывел Бахтеяра под руку из дома и повёл в город, к посаднику.
Это показалось Воитихе странным: всем было ведомо, что Дубовый Нос из-за своих язвенных ног выходит со двора только в очень редких, особенных случаях. Озадаченная Воитиха поманила к себе соседку, другую посадскую старуху, по прозвищу Тулка, тоже вдову, известную тем, что лучше других старух умела заговаривать зубную скорбь и была самая удалая на посаде ткачиха, ткавшая скатертные полотна и для боярского двора. Соседки долго обсуждали, что бы мог значить выход сотского.
Захребетник Нехорошко Картавый рассказывал впоследствии, что слышал своими ушами, как посадник с Бахтеяром советовались, кого наряжать в биричи. Дело было для обоих новое. Они сомневались, посылать ли биричей только в вольные слободы и селища или и в боярские и в княжие сёла, и какие слова биричам кликать, и не надо ль для княжих сел просить огнищаниновой помощи, потому что всем княжим сёлам он, огнищанин, голова. Думали, по словам Нехорошка, сначала вдвоём («оба срамны и увечны», как выражался тот же Нехорошко), потом втроём с огнищанином. Думали долго (а время-то шло). Напоследок решили нарядить биричей двадцать три души, самых молодых ребят, — из посадничьих да из огнищаниновых рядовичей, то есть из их вольнонаёмных челядников да из Бахтеяровых людей: Дубовый Нос обратил к тому времени в своих слуг уже немалое число задолжавших ему московлян.
Бахтеярова изба на посаде была и съезжей избой: там, на Бахтеяровом дворе, бывал правёж, то есть суд. Там стоял рядом со стопой пустых, опрокинутых пивных котлов деревянный козел, на который саживали провинившихся, когда бивали их кнутом или розгами. Здесь же через Нехорошкины и Бахтеяровы руки плавились в княжую казну виры и продажи [44].
Вот тут-то, около этой хорошо знакомой московлянам избы, и стали сбираться биричи. Когда все они оказались налицо, Дубовый Нос выволокся на крылечко и приказал им, чтоб шли по всем слободам и сёлам, но княжим и по некняжим, по боярским и по небоярским, по всем, кроме Кудрина, и чтоб скликали сюда, на посад, к съезжей избе, весь мужеск пол, опричь младенцев и обветшалых старцев.
Исполнение этого Бахтеярова приказа задержалось несколько по его же собственной вине. Дело в том, что в ту самую ночь, когда были пожары, у Дубового Носа на огороде, на семи кострах, в семи подвесных медных котлах, варилось пиво. Поспело пиво лишь к тому Часу, когда Бахтеяра позвали к посаднику. Сотский, пока беседовал с посадником, не переставал вспоминать о пиве: всё беспокоился, как бы оно, простояв слишком долго в медных котлах, не стало медновато. Поэтому, воротясь от посадника домой, он первым долгом велел слугам перелить пиво в дубовые, врытые в землю чаны. В чанах под дубовыми же крышками пиво выстаивалось, покуда не остынет, а потом уж, остылое, разливалось по бочкам. А чаны, перед тем как горячее пиво в них вливать, надо было опалить изнутри соломой, чтоб не отдавали старой пивной прокисью. Бахтеяр строго-настрого приказал слугам (и тем, что в биричи были наряжены), чтоб не уходили со двора, покуда не опалят всех чанов и не перельют всего пива из всех котлов в чаны.
За тем опалом да за тем переливом Бахтеяровы слуги, чанопалы и пивочерпчие, а с ними и все прочие биричи позамешкались на Бахтеяровом дворе (а время всё шло).
В посаде между тем распространялась тревога, и предстоящем походе на Кудрино знали уже все. Посадские жители, люди по большей части торговые, опасливые, не решались ещё шуметь и в кучу не сходились, а только шастали из дома в дом и шептались.
Однако же когда биричи тронулись наконец в путь, посадские повышли из домов и столпились поодаль от Бахтеяровой избы, на перекрёстке, где от Великой продольной улицы отходил поперечный проулок, спускавшийся круто вниз, к Москве-реке.
На перекрёстке биричи смешались с посадскими и, прежде чем двинуться дальше, долго толковали с ними о чём-то. Но шума всё ещё не было.
Тем временем пришла к посадской старухе Воитихе и подсела к ней на завалинку жена Воротникова большака, кузнечиха с Можайской дороги. Пришла кузнечиха к Воитихе за чулочными спицами — на образец. Чулочные спицы были у Воитихи особые, добрые, ростовские, а кузнечихин муж, воротников большак, великан, только ещё учился о ту пору чулочные спицы тянуть и внезапною остудою закаливать.
И говорила тогда кузнечиха Воитихе, что в их можайском конце народ (всё больше кузнецы), прослышав о пожарах, а потом о походе, всполошился, побросал работу и, собравшись на дороге, у самой их кузницы, кучей, толкует о том, как бы в поход не идти.
Как только кузнечиха ушла, Воитиха поторопилась передать её вести о можайских кузнецах своей соседке Тулке. А Тулка пересказала своим трём соседкам, а те — мужьям. Посадские заволновались. Толпа на перекрёстке поумножилась, зашевелилась, заговорила громче.
Биричи, надобно сказать, промешкали ещё и оттого, что Дубовый Нос, наряжая их в путь, забыл объяснить, кому из них в какое село или в какую слободу идти. Потолковав между собой да поспорив, пошли биричи каждый кто куда хотел.
А куда хотели? Известно куда: к родным да к своим.
Биричи те же были московляне, что и все другие. А и всех-то московлян было о ту пору ещё не так-то много. И все друг дружке приходились либо родичами, либо своичами. У всех биричей по селищам да по слободам были где мать, где тётка, где сестрейка, а где и просто так девица: может, родня, а может, и не родня. Народ-то молодой да рабочий: на посадничьей пахоте, да на огнищаниновом конном дворе, да около Бахтеяровых пивных чанов не часто продохнёшь, а ещё реже отлучишься. А тут такое счастье: иди, дескать, вольной волею по слободам. Вот и разбрелись кому-куда любо.
У огнищанина работали по найму подконюшими два молодца, Худяк да Шейдяк, — такие дружки-толоконнички, что водой не разольёшь. Оба в биричи попали. Ну и пошли в обход по всем по названным посестрам и прослонялись по всем подмосковным ручьям да речушкам до самого вечера, покуда месяц на небо не вышел. Тут и спохватились друзья: «А ведь нам па Ходынке кликать!» А на посаде-то в тот час уж такое делалось, что какое там кликанье!
А был ещё у посадника вольнонаёмный слуга — или, по-тогдашнему, рядович — Балакирь: краснорожий, нос пуговкой и до тех пор кудряв, что никакая шапка на пустой башке не держалась. И окрутила того Балакиря разбойная девка Аксюшка, что жила где-то на отлёте, в воровском выселке, на Трёх Горах. Балакирев отец, княжой птицелов, тот самый, что в тот год ставил себе новый двор в Хлынове, не раз учил сына оглоблей, чтоб не бегал на Три Горы. Да и к попу за тем же дурака водил. Балакирь, послушав попа, дал отцу зарок: Аксюшку от своего сердца как ножом отрезать. А как нарядили Балакиря в биричи, товарищи его и спрашивают: «Небось на Трёх Горах мыслишь кликати?» А Балакирь нос наморщил, волосищи ногтищами проскрёб и отвечает товарищам: «Мне, мол, на Трёх Горах делать нечего. Пойду, — говорит, — кликать на Бережки, под Дорогомилово». А от Бережков до Трёх Гор рукой подать. Вот Балакирь-то, не доходя Дорогомиловской переправы, возьми да и прошвырнись вправо. «Сбегаю, — говорит про себя, — вспоследне на Три Горы, скажу Аксюшке, чтоб более николи меня не ждала; а оттуда мигом и на Бережки». Что он Аксюшке сказал, что Аксюшка Балакирю ответила, того никто не слыхал, только воротился глупый птицеловов сын с Трёх Гор лишь через неделю, когда в городе Москве всё было уже по-новому. Боялся краснорожий дурень, что посадник за отлучку вырежет у него из спины семь ремней: по ремню за каждый гульной день. А посадника-то...