Нежданов взгляд, наблюдавший за сыном, был по-всегдашнему суров. Морщины на лбу не разглаживались.
Но когда, уж подходя к своей избе, дряхлый старец спотыкнулся о берёзовый корень и сын, опять опередивший отца на два шага, мигом обернулся и, подхватив старика под локти, не дал ему упасть, а потом начал было снова уходить вперёд. Неждан не удержался: украдкой, легонечко, с необычайной нежностью и гордостью потрепал сына ладонью по широкой спине.
Однако и тут из стыдливости не разрешил себе улыбнуться, а только виновато пошевелил седыми бровями, как бы в знак бессилья перед слишком властно нахлынувшей родительской любовью.
От неожиданной, впервые в жизни испытанной отцовой ласки смутился и сын чуть не до слез. И чтобы пресечь неловкость, сказал, не оборачиваясь к отцу:
— А кузнецы-то, знать, и по плотницкому делу сметливы. Видал, как Бахтеярову-то избу всю по брёвнышкам голыми руками разметали?
— Ладно, что не пожгли, — отозвался Неждан. — Было б дело, когда б на город полымя перекинулось.
— Что ты!— воскликнул сын. — Ещё когда Дубовый Нос у себя взаперти сидел, кто-то, никак из кукуевцев, возьми да и крикни: не посадить ли-де Дубовому Носу на кровлю красного петуха? А воротников-то большак тут как тут: как подступит к кукуевцу да как учнёт у него над головой своей кувалдищей круги высвистывать; такой вихорь поднял, что у всех у нас волосья повставали! Да как рявкнет: «Я те в мозговницу твою пустую петуха всажу!»
И опять усмехнулся.
II
В этот день и в следующие дни усмехался странной, необычной усмешкой не один Нежданов сын.
Видно, очень уж много горя понакопилось в сердцах у простых людей... И теперь, как прорвало плотину, стало выходить то горе из сердец невольными смешками, по которым очень уж, видно, пососкучились отвыкшие от смеха уста.
О чем ни заговорят, всё кончат смехом. А смех иной раз прошибёт и слезу.
Сколько было смеху вокруг одной только боярской клетницы Луши, которую Пётр Замятнич ночью-то до того загонял, что она, бедная, ходила потом трое суток, подогнув коленки!
Запрягать заставил! И мужним-то жёнам не положено работать на лошади, а тут девка засиделая, векоушка!
Ещё в оглобли-то кое-как кобылу запятила, сумела и обратать; как захомутала, и сама не помнит: и кобыле все уши пооскоблила, и свои глаза все выплакала. Откуда девке знать, что хомут-то надевают оголовком вниз, клещами вверх, а потом уж, когда проденут в него конскую голову, тогда правильно его и перевернут? Однако как дошло дело до того, чтоб обнести поверх оглобли сыромятный гуж да чтоб в него нагнётом конец дуги вставить, тут уж, само собой, ни девичьей силы, ни девичьего ума хватить не могло. Сколько ни билась, как ни ломала пальцы, так и не управилась.
Кинулась боярину в ноги с рыданием.
— Хоть смертью, — говорит, — меня казни, а не Запрячь!
Тогда решили бояре обойтись без подводы и примялись короба да кули через княжой тын перекидывать. А Лушку заставили по Якимовой спине на тын взлезть да с тынных-то острых верхов на княжой двор спрыгнуть, чтоб там короба да кули принимать.
А на другой день на боярском дворе, у незапряжённой телеги, нашла Луша в траве золотой перстень с алым опуповатым камнем.
Вот и смеялись над девкой, будто вдовый-то боярин Яким Кучкович (думали: его перстень), не разглядев в потёмках Лушиной рябости, захотел напоследок с Лушей обручиться.
Луша отнесла перстень боярыне, а та отдала дочери.
Ещё больше смеху было вокруг посадницы да вокруг огнищанихи.
К утру толпа, прогуляв всю ночь на посаде, поотрезвела и вошла в город. Вели толпу по-вчерашнему кузнецы.
Из мужеска пола застали в городе одного лишь старика воротника да кутейную братию: попа, дьякона и пономаря. Другого воротника, того, что стерёг Боровицкую башню, нашли в открытых воротах зарубленным булгарской саблей, которая тут же и валялась.
Пошли на княжой двор искать булгар. Наткнулись на задах княжих хором только на одного, на низколобого, на того, что промышлял игрою в зернь. Его, как видно, ещё с ночи поставили сторожить княжой двор с речной, садовой стороны. А зерновщик лёг между ягодными грядами да так уснул, что и сам себя проспал: не услышал во сне, как поутру подошли к нему московляне и как Нежданов сын поднял с земли его секиру.
Когда выходили из княжих ворот, повстречались с боярской клетницей Лушей; она шла на княжой двор за ленточкой из своей косы: обронила, прыгавши ночью с тына.
От Луши узнали, что делалось тою ночью на боярском дворе. От неё же услышали, что с княгиней вместе, с её булгарами утекли и оба боярина: Пётр и Яким.
Были в толпе такие, что хотели наведаться на боярский двор. Да воротников большак, великан, не впустил туда никого. Стал перед воротами, бросил кувалду наземь, раскинул голые ручищи врозь (укрестовался, как объясняла потом Жилиха) и говорит:
«Там одни бабы с младенцем: неча на них рукава сучить. А у меня, говорит, тут своя причина — семейственная. Боярыня, говорит, Прасковья моему родимому батюшке такой кус хлеба дала, что того куса ему на весь его стариковский дожиток достанет: через неё, говорит, он к воротам приставлен. Так я, говорит, на неё руки не подниму. Хотите, говорит, её кончать, кончайте: ныне ваша воля — ваша и власть. Только, говорит, ежели так рассудите делать, тогда, говорит, наперёд моей кувалдой по моему по кузнецкому теме ни стукните. Покуда ж, говорит, голова у меня не пробита, никого туда не пущу».
А по его-то, большакову, темени кому охота кувалдой стучать, когда он на ту ночь да на то утро первым человеком на Москве стал?
Пошли к посаднику в дом.
Сундуки да лари у него поразбивали да повытрясли, голубей распугали, а посадницу наперво не тронули. Оставили её сидеть в подклети, куда она со страху забилась. С огнищанихой иначе дело обошлось.
Та, когда к ней пришли, завизжала. А как у воротникова-то большака ещё не сведён был с её убеглым мужем, с огнищанином, его, большаков, старый кузнецкий счёт да как услыхал он, большак, её, огнищанихин, визг, так он и скажи:
«Когда, говорит, она столь голосиста, тогда пускай, говорит, ещё погромче споёт. Посадим-ка, говорит, её на козла, как, бывало, её муж нашего брата саживал, да спрыснем-ка, говорит, её розгами, как по его приказу нас спрыскивали».
Так и сделали.
А как волокли огнищаниху на бывший Бахтеяров съезжий двор, где от всего хозяйства только и осталось, что пустые пивные котлы, да пустые же, врытые в землю чаны, да козел, так вспомнили по дороге и про посадницу. Сходили за ней. Спрыснули и её.
Ну и смеялись потом, будто они две, огнищаниха да посадница, у себя в повалушах на животах отлёживаясь (это после козла-то), через окошко будто перс кликались и друг дружку спрашивали:
«Соседка, а соседка! Скоро ль на спину переляжешь?»
На том будто после долголетней ссоры и сдружились две вдовы: одна — взаправская, другая — живомужняя.
Раз уж столько было в те дни смеху, то не обошлось, конечно, и без того, чтобы не посмеяться и над Жилихой.
Княгиня-то Ульяна не всё успела увезти: кое-что второпях и побросала. Воротников зять, ольховецкий сирота, тихоня, подобрал в княгинином терему рудожелтую, подбитую горностаем опашницу. Долго пялил се так и сяк, смотрел и с лица и с изнанки, разглядывал вышитых серебром да золотом неведомых зверей и птиц и никак не мог придумать, на что нужна такая безрукавная одёжка и как в неё рядиться.
Жене посовестился нести в подарок эдакую невидаль. А тут подвернулась, откуда ни возьмись, свояченица их ольховецкого старосты — Жилиха. Он тут же и отдал ей свою находку.
А Жилиха-то от великого ума ничего не нашла лучше, как спустя немного дней, в свои именины, на Марью-сильные-росы, отправиться в город к обедне в княгининой опашнице. Сама босая, косолапой ногой пыль загребает, на голове стираная-перестираная, штопаная-перештопаная домотканая холщовая полка, а на загорбине рудо-жёлтый бархат с золото-серебряными павами!