«Мхатовская» пауза, отведенная на обмен взглядами, истекла, и мы бросились навстречу друг другу…
Матушка сидела рядом на больничной кровати, держа меня за руку и, промокая глаза кружевным платочком, причитала:
– Сашенька, сыночек мой миленький… Как же это? Что же это?
Федечка примостился рядом на стуле, зажав ладони между коленями, и продолжал таращиться на меня как на какое-то заморское чудо-юдо.
Отец стоял у окна, разглядывая меня с затаенной гордостью, и время от времени одобрительно кивал.
А я…
Я пересказывал закрученные перипетии своей военной жизни, вызывая горестные ахи-вздохи, перемежающиеся слезами у мамы, восторженные повизгивания у братца и молчаливое одобрение главы семьи.
Ближе к концу повествования к нашей теплой компании присоединился Генрих, доставленный обратно суровыми усатыми дядьками-санитарами.
Литус, восседая на носилках подобно римскому вельможе в паланкине, торжественно поздоровался:
– Добрый день. Прошу прощения, что прерываю вашу беседу, но в силу моего положения сие можно считать не зависящим от меня обстоятельством. Позвольте представиться: подпоручик Литус Московского 8-го гренадерского полка.
– Мой друг и сослуживец! – закончил я обязательные формальности.
На мой взгляд, Генрих появился как нельзя кстати, ибо я уже устал говорить, да и матушкины причитания одновременно и радовали, и утомляли.
После взаимных приветствий я предложил родным переместиться в сквер при больнице.
Там, на скамеечке под сенью старых тополей, наш разговор продолжился.
– А потом немцы вновь атаковали, и мы отошли в третью траншею… Тогда-то меня и ранило…
– Господи! – Мама вновь разразилась рыданиями. – Тебе было больно, Сашенька?
– Нет, мама! Я сразу потерял сознание…
– А потом? Ты, наверное, сильно страдал, сыночек?
– Успокойся, мама. Особенных мук от ранения я не испытывал. Боль была, но скорее неприятная и беспокоящая…
Вру, конечно…
Одно время болело так, что я был готов на стенку лезть… Это уже в сознательной фазе моего ранения. А первые две недели остались в моей памяти калейдоскопом из тягостной, режущей боли и горячечного бреда…
Расспрашивала меня в основном мать, так как отец был в курсе моих приключений и только время от времени задавал невинные на вид вопросы, призванные в основном отвлечь внимание от тягот воинской жизни.
Под конец батюшка огорошил меня новостью – за беспримерную стойкость в обороне при Розенберге и недопущение прорыва фронта офицеры Московского 8-го гренадерского полка представлены Кавалерской Думой[118] при штабе фронта к награждению Георгиевскими крестами!
Ух ты! Не было ни гроша, да вдруг алтын! Месяц провоевал – и уже второй орден падает…
Хотя и ранения тоже – два, если контузию считать… так что получается, что из статистики я не выбился: во время Первой мировой войны прапорщик проводил на фронте до смерти или ранения в среднем четырнадцать дней.
– Александр Михайлович сообщил? – поинтересовался я у отца.
– Именно так.
Мама осторожно меня обняла:
– Поздравляю, мой мальчик!
Федя, благовоспитанно молчавший все это время, убедившись, что разговор взрослых окончен, радостно возвестил:
– Сашка, да ты настоящий герой! Да я… Да мне теперь все в гимназии завидовать будут!!! А твою Анненскую шашку можно посмотреть? А револьвер? А когда тебе Георгия дадут?
Это сразу же разрядило обстановку – мама перестала всхлипывать и строго посмотрела на своего младшего, а отец с облегчением рассмеялся…
4
Побочным результатом от посещения моей скромной особы стала целая корзина всяческой снеди.
Мы с Генрихом не замедлили воспользоваться свалившимся на нас изобилием. Нет, вы не подумайте – госпитальный рацион отнюдь не был скуден по военному времени.
Но вот качество приготовления оставляло желать лучшего.
А тут и фрукты, и пироги, и колбасы, и вошедшая после нелепой песенки группы «Белый орел» в интернетовский фольклор начала ХХI века хрустящая французская булка…
Еще одним приятным сюрпризом была бутылка красного французского вина.
Медсестру Мэри, обнаружившую «нарушение режима», мягко отшили, сказав, что мы, мол, «выздоравливающие».
Призванный ею на помощь фельдшер ловко поймал пущенную в него палку колбасы и, укоризненно посмотрев на возмутительницу спокойствия, изрек:
– Шо ж вы, Мария Ивановна, суетите? Их благородия кушать изволят. Не пьянствуют, в потолок из револьвертов не палят, девок непотребных не тискают. Звиняйте, пойду я…
Мы с Литусом притихли, вслушиваясь, как уже за дверью «опытный» медработник вразумлял «малахольную»:
– Сидят, хрухты кушают. С чего мне их к порядку-то призывать? Мне с ними ссору затевать – без нужды. А ежели вы чего еще хотите, дык это пущай лучше дохтур с ними разговоры разговаривает.
– Хам! – фыркнула Мэри, и за дверью послышались удаляющиеся торопливые шаги.
Мы с Генрихом переглянулись и заржали…
Черт! А смеяться-то пока еще больно!
Вечером того же дня нашу скромную обитель посетил отец Генриха.
Профессор Отто Бертольдович Литус – высокий представительный мужчина лет около пятидесяти с пышными седыми бакенбардами – вошел в палату с той непередаваемой рассеянной стремительностью, свойственной только ученым и преподавателям.
Обозрев обстановку сквозь стекла маленьких круглых очков, он одернул темно-синий вицмундир министерства просвещения и поставленным голосом лектора поздоровался:
– Здравствуй, сын! Здравствуйте, молодой человек!
После такого приветствия я поспешил исчезнуть, оправдавшись необходимостью немедленной и важной медицинской процедуры.
Совершив вечерний моцион в больничном скверике от церкви Илии Пророка до церкви Грузинской Иконы Божьей Матери и обратно, я вернулся в госпиталь.
Уже на третьем этаже мы едва не столкнулись с профессором на лестничной площадке. Отец Генриха шел нетвердой походкой усталого больного человека, держа очки в опущенной руке…
По его лицу текли слезы, и он то и дело бормотал по-немецки:
– Meine bedauernswert Sohn… Jesus, Maria und Joseph… Was dieser verfluchte Krieg geschaffen hat![119]
Вечером в самой большой палате на нашем этаже, по обыкновению, собираются все способные передвигаться раненые: поиграть на разнообразных музыкальных инструментах – от гармошки до скрипки, – попеть песен – от романсов до похабных частушек, – порассказывать анекдотов, большей частью несмешных…
Кстати, азартные игры, в отличие от варшавского госпиталя, здесь запрещены – госпиталь хоть и военный, но церковный. Так что карты употребляются исключительно для раскладывания пасьянсов.
Отсюда такая творческая специфика нехитрых лазаретных развлечений.
По окончании литературно-музыкальной части начинаются нескончаемые военно-полевые рассказы. Тут все наперебой берут немецкие окопы, режут проволоку, обходят фланги, идут врукопашную, палят из пушек, рубят на скаку…
И так до тех пор, пока не придет медсестра, не выключит свет и энергично не прикажет расходиться по палатам, иначе она позовет доктора.
Офицерский состав чрезвычайно пестрый – от кадровых к 1917 году практически никого не осталось. Почти две трети нынешнего офицерского корпуса – из рабочих и крестьян, еще четверть – мещане и купцы, потомственные дворяне – едва ли не один из двадцати.
Евангелический полевой госпиталь – в своем роде одно из лучших лечебных заведений в Москве, да и в стране тоже, а посему процент «голубой крови» у нас несколько больше, чем в целом по армии.
Хотя, с другой стороны, очень многие из «простых» выслужили себе как личное, так и потомственное дворянство через получение воинских званий и наград.