— Кровью исходить не стоит, Чмаруцька, лучше пускай они изойдут!
— Вот это мысль! В самый аккурат, брат ты мой! И я так думаю: работай, Чмаруцька, но очень не усердствуй, а старайся так, брат ты мой, чтобы врагу от твоей работы муторно стало, чтобы он покоя не знал, гад. Вот я гружу уголь, а сам думаю: «Эх, кабы был ты, Чмаруцька, таким чародеем, и каждый уголек твой в такую силу превратился, чтобы он душил их, резал их на куски». Вот, брат ты мой, какие мысли приходят! Но чуда не бывает. Не станешь же ты с этим углем за каждым фашистом гоняться, чтобы череп ему раскрошить.
— Это само собой разумеется! Хорошие мысли у тебя, Чмаруцька! — Чичин с минуту смотрел на сухощавую фигуру Чмаруцьки, на его желтые, прокуренные усы, на изможденное лицо, на котором горели сухим блеском выцветшие, запавшие глаза. Глядел и думал: «Тяжело тебе, человече, тяжело! Горюешь. Но и в горе не забываешь о том, что ты человек. И не сдаешься, хотя наглый враг норовит стать тебе на грудь, прижать к земле, затоптать».
Глядел задумчиво и, что-то вспомнив, улыбнулся:
— Ты так мне и не сказал, однако, где это ты сегодня клюнул.
— Это, брат ты мой, опять отдельный разговор.
— Разве у тебя на все отдельные разговоры?
— А ты как думал? Тут, брат ты мой, дело такое, очень тонкое. Такое, брат ты мой, дело, что и сказать о нем — у тебя в хате никого нет лишнего? — чтоб это каждому, так я остерегаюсь. Видишь ли, сунулся я раз-другой к полицаям, что пакгауз охраняли. Дай, думаю, попробую, спрошу, а не продадут ли они и мне по сходной цене жита пудика два. Вижу, тащат они хлеб каждую ночь. Я даже место высмотрел, где они добычу прячут, сразу за пакгаузом, где дрова сложены. Я это и подкатился к самому караульному начальнику, — гармонь я ему налаживал, всякой пустяковиной приходится заниматься, чтобы как-нибудь прожить. Между прочим говорю ему, что и я не против купить у них мешок жита. Так что ты думаешь? Сначала он на меня как вызверится, арестовать хотел и даже кинулся было с кулаками на меня: «Ты что, говорит, на злодейство меня подбиваешь? Ты что, говорит, за кого нас принимаешь? Да я тебя в тюрьму упеку за такие разговоры, да я тебя под расстрел, да я тебя…» Я выслушал и тихонько говорю ему: «Ты, брат, ты… — а чтоб ты сгорел, назову я его так, как же! — ты, — говорю, — со мной потише обращайся! Ты не гляди, что я такой тихий, я могу тебя и под суд отдать!» Тот аж глаза вытаращил. А я и говорю: «Ты на меня не очень-то свои зенки вылупливай, я всю вашу коммерцию хорошо знаю. Знаю, где, что и как, — да на дрова ему будто так, мимоходом, показываю. — Я, говорю, еженощно вашу работу замечаю, как вы мешки туда тащите. Но это, говорю, меня мало трогает!.. Пока что, говорю, мало…» Он было меня за грудки. «Я, говорит, за такие твои слова тебя в порошок сотру, ты и не пикнешь у меня, никто и не узнает, куда твоя душа делась…» Мне, конечно, страшновато. Зашел я в караульную будку, в самую, можно сказать, пасть ихнюю, могут, разумеется, и стукнуть потихоньку. А душа, брат ты мой, что ни говори, не гармоника, потеряешь — не купишь. Но я ему говорю дерзко: «Ты пуганого не пугай. Не один я только видел вашу коммерцию. И другие люди знают про это. Опять все рабочие видели, куда я пошел, так что пугать меня особенно нечего». Тут он и взаправду успокоился. И обхождение совсем уже другое. «Ты, говорит, на шутки мои не обижайся. Только нет нам, говорит, особенного интереса возиться с тобой, из-за пуда ржи руки мозолить. Ты подыскал бы нам хорошего покупателя на какой-нибудь воз-другой. Можно за деньги, можно и за самогон. А за хлопоты твои — не постоим, отблагодарим». Ну, вот я и постарался. Таких покупателей, брат ты мой, подыскал, что лучше и не надо. Позаливали их самогоном, полицаев. Так нажрались черти, что вповалку легли. А от ихних магарычей еще и сегодня дым идет! Вот, брат ты мой, покупатели, так покупатели, ве-е-селые хлопцы. И про меня не забыли, мешочек жита подбросили. И, признаюсь тебе, и литровку. Это тебе, говорят, за усердие и отвагу! Что тут греха таить, клюнул я по этому случаю, не каждый день так везет. Если уж говорить про отвагу, так какая тут моя отвага? Так уж случилось…
— И ты не врешь, Чмаруцька?
— Как это так — врешь?
— Да очень просто. Ты же большой мастер всякие истории выдумывать. Такое отколешь, что и разобраться трудно: где самая правда, в конце или вначале. Сказки рассказывать ты спец!
— Какие сказки? От этой сказки, брат ты мой, угорели все немцы на станции.
— Угар у них пройдох, и попадешься ты им на трезвую голову. Выдадут тебя полицаи, и… будь здоров Чмаруцька!
— Что ты? Где там они выдадут? Их-то немцы и перестреляли сразу, — как налетели, так сгоряча и побили!
— А покупатели куда делись?
— О-о! Они не такие дураки, чтобы ждать. Огонька подсыпали и айда!
— Партизаны?
— А кто бы ты думал? Конечно, они. Кто это пойдет среди бела дня на такое дело? Еще совсем светло было, когда они самогонку доставляли. Отчаянные хлопцы! Я так некоторых даже сам знаю, из городка есть, из лесопильни несколько человек.
— Гляди, Чмаруцька, язык свой не очень пускай в ход. Как что, притормаживай его. Иначе в беду попадешь, не выкарабкаешься!
— Что ты, что ты говоришь, брат ты мой! Язык у меня, как на пустяковину, так он все равно, что твой бывший экспресс, аж судит, как разговорится, ничем его тогда не остановишь. А если там что иное… так тут, брат ты мой, стоп ему, семафор, ни тпру, ни ну! Вот, брат ты мой, какой у меня к тебе разговор был. А теперь у меня к тебе и другое дело есть. Я, брат, тебя всегда уважал и уважаю. Помнишь, как ты когда-то из беды меня выручил, когда я через эту самую выпивку провинился. Жестко за меня тогда взялись хлопцы, аж под суд хотели отдать, что я им из-за пьянки чуть график не сломал. И тебя, признаться, я очень тогда, побаивался, прижмет, думаю, поскольку ты профсоюзную линию оберегаешь. А ты по-человечески со мной обошелся. И хлопцы тогда поняли, что вышло все это без злого умысла с моей стороны, ну, поскользнулся малость, хотя и на сухом месте, а поскользнулся. Я, брат ты мой, рад был, что выговором отделался тогда. Да и кто я такой? Я на этой станции еще с дровоклада начал. Здесь мне каждый фонарь, как свояку, подмигивает. А все кричат: уволить, уволить! Что я делал бы тогда? А ты, значит, по-человечески. А тогда и хлопцы все по-человечески. Вот оно как. За это, брат ты мой, уважаю тебя. Да что уважаю… Люблю… Ей-же-ей, люблю! И коли уж повезло мне, так дай, думаю, зайду к тебе да по-дружески обо всем и расскажу. Так вот и раздавим эту пол-литровку! Я, брат ты мой, не такой человек, чтобы самому в одиночку, раз уж повезло!
Чмаруцька торжественно достал из кармана бутылку и, держа ее высоко в руке, поднес к самой лампе.
— Чистая, как слеза! Первачок! Так за любовь мою к тебе, за дружбу, да чтобы врагу оно все боком, боком!
— Постой, постой, Чмаруцька! Как-нибудь в другой раз осушим по чарке.
— Гнушаешься, значит, мною, Чмаруцькой? Таким человеком, брат ты мой, гнушаешься, какого еще свет не видел, а немцы тем паче!
— Да нет же! Разве ты не знаешь, что мне на смену итти пора? А тебе же известно, как они люто относятся к машинисту, если от него этой слезой запахнет. Мы с тобой уже в другой раз, Чмаруцька! Хотя и небольшой я поклонник этой посудины, но с тобой, за тебя я готов как-нибудь чарку-другую пропустить.
— Коли на смену, так извини, я про это совсем забыл. С фашистами, конечно, шутки плохи. Фашист человеческой речи не понимает. Так бывай, брат ты мой, пойду.
— Домой? Это хорошо. В самый раз — отдохнуть.
— Нет! Должен я еще Хорошева проведать. Он как раз с работы вернется. А это, брат ты мой, тоже человек, большой души человек! С ним поговоришь, так и твоя душа как бы на место становится. Так я пошел.
Когда Чмаруцька вышел из хаты, Чичин открыл дверь в боковушку.
— Слыхал? — спросил он.
— Слыхал, слыхал… Все тот же Чмаруцька! Пол-литра не обидит!
— Нет, Константин Сергеевич! И он изменился. И выпить не очень-то вольготно ему теперь и другие заботы появились у человека. Признаться, хлопцев этих я к нему подослал, но он об этом не знает. При его содействии они и другие дела вершат, о чем он и не догадывается. А на фашистов зол, аж кипит. И как не кипеть человеку! Семья большая. Раньше все дети были на своих местах. В железнодорожную школу ходили. Учились и в ремесленном и в техникуме. Где только Чмаруцьки не учились. А теперь все сидят дома, ни им учебы, ни работы какой-нибудь. А есть людям надо. Он и ведра ладит, и зажигалки мастерит, и за что только не хватается, но кому нужны ею зажигалки? Однако Чмаруцька перебил нашу беседу. Я так обрадован твоим приходом, Сергеевич, что просто растерялся. И каждый наш человек обрадуется, когда узнает, что не забывают про нас, надеются на нас, верят, что мы не подкачаем. Но сегодня, да, пожалуй, и завтра я бы тебе не советовал к ним являться, к немцам, пусть немного остынут. А то после таких событий они готовы сожрать каждого нового человека, который попадется им под руку. А работников они собирают. Сколько было этих объявлений и приказов, чтобы приходили работать на железную дорогу, — и с лаской, и с угрозами, и приглашают, и насильно волокут через биржу, и всякими наказаниями угрожают тем, которые не явятся. Конечно, коммунисты, которые работали у нас и не смогли своевременно выбраться, все в лес подались, к Мирону, им невозможно было бы здесь оставаться, тут и Брунька-Шмунька и вообще… ненужный был бы риск, когда каждого знают, как облупленного.