Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Тетка Аксинья думает о сыне. Прислушивается, как гудит ветер в дымоходе, как на стеклах занавешенных окон шуршит снег, как потрескивают дрова в печке. Где-то он теперь, ее Костя, какие у него заботы? Верно, всего натерпелся, война не милует людей, никого не балует. Может, где-нибудь в окопах, может, на холоде в такую вьюгу? Она силится представить себе его лицо, глаза, улыбку. И тихо спрашивает Надю, которая, видно, о чем-то задумалась и глядит-вглядывается в бушующее пламя очага:

— Надя!

— Что, тетечка?

— Думаешь ли ты о нем?

— О ком это, тетечка? — машинально откликается Надя, отрываясь от своих дум.

— Да про Костю, про нашего Костю я спрашиваю.

Надя с минуту молчит, растерявшись от неожиданного вопроса. И, ощущая, как начинают пылать ее щеки, — может быть, это от пламени очага так разрумянилось ее лицо, — она стыдливо говорит, медленно подбирая слова:

— Думаю ли я… — и перед ее глазами встает незабываемый образ, светлая улыбка.

И столько мыслей нахлынуло, овладело Надей, что она встала, взволнованная, подошла к этой простой и всегда немного суровой женщине, обняла ее, прислонилась и сказала просто:

— Вы спрашиваете, думаю ли я о нем, о Косте? Думаю, Аксинья Захаровна, жду его, не забываю!

И задушевно, как говорят о заветной мечте:

— Мне так хотелось бы, Аксинья Захаровна, назвать вас своей матерью… У меня давно нет матери, вы бы заменили ее!

И совсем уже тихо:

— Я думаю также, что была бы вам хорошей дочерью…

Аксинья расчувствовалась — в первый раз назвала ее Надя не просто теткой, а Аксиньей Захаровной. Она поцеловала девушку, ласково провела своей шершавой, натруженной ладонью по ее плечу, несколько долгих мгновений глядела в ее темные при огне, задумчивые глаза.

— Верь мне, Надюша, дочка моя, — переживем мы все это. И вспоминать будем, как страшный сон… И все к нам вернется… Иначе не может быть. Так говорит Сталин. А ему я верю больше, чем кому бы то ни было на свете. Что ни говорил он, всегда сбывалось.

Так они сидели вдвоем, радостно притихшие, успокоенные. В очаге догорали дрова, и только изредка пробегали золотистые огоньки по сизому пеплу.

— Будем ложиться, Надя. А то еще какой-нибудь фашистский бродяга подумает, что у нас партизанское собрание.

В это время послышался негромкий стук в окно. Тетка Аксинья насторожилась, прильнув ухом к подстилке, которой было завешено окно. Стук снова повторился.

— Никак, стучит кто-то. Кто бы это мог быть в такую пору?

Когда стук снова послышался, приглушенный вьюгой, Аксинья Захаровна встала.

— Давай поглядим, доченька, кто там возится за окном. Одной мне как-то боязно.

Они приподняли угол подстилки, приникли к стеклу, за которым трудно было что-нибудь рассмотреть в непроглядной тьме ночи. Но вот до слуха обеих донесся приглушенный голос:

— Отворите, это я!

У тетки Аксиньи затряслись руки, и дрогнувшим от сильного волнения голосом она спросила:

— Кто это?

— Скорей открывай, мама!

Тетка Аксинья бросилась к двери. В полумраке ей никак не удавалось нащупать щеколду, и руки ее беспомощно шарили по скользким доскам двери.

— Родненькая, помоги! Голубушка моя, скорее, скорее!

Они вдвоем вышли в сенцы, мешая друг другу, еле отыскали дверной крючок, отомкнули его и отступили назад, чтобы пропустить человека. И когда переступили порог хаты, Аксинья бросилась к сыну, обняла его. Казалось, никакие силы не могли бы ее сейчас оторвать от сына. Она гладила ему волосы, вглядывалась в глаза и все говорила, говорила:

— Пришел, сынок мой! Ну вот и хорошо, вот и хорошо… Я… мы так тебя ждали, так тосковали по тебе.

И, спохватившись, — Наде:

— Надя, раздуй очаг, темно в хате.

И укоризненно — самой себе:

— Какая же я, однако, бестолковая! Вы ж еще и не поздоровались. Это, сынок, Надя у меня. Проведала старуху. Ну, поздоровайтесь же! Ах, боже мой, ну чего стесняетесь, хоть поцеловались бы, столько времени не виделись!..

Они пошли навстречу друг другу. Надя не выдержала, бросилась к нему. Сильные руки обняли ее, чуть не подняли вверх. Он порывисто поцеловал ее и, отклонившись, всматривался в ее лицо.

— Вот ты какая! А изменилась мало. Ты все такая же, Надя!

Потом спросил:

— Ну, как вы живете здесь? Как с немцами миритесь?

— Не говори, сынок, не говори. Какой тут мир? Еще спасибо, что в живых остались… Пока что живем. А что дальше будет — кто знает? Куда ни ступишь, куда ни глянешь, сердце аж заходится и кровью обливается. Кровью, сынок, кровью, сколько теперь нашей крови проливается! Видишь? — и кивком головы указала ему на кровать, где спал ребенок.

Она рассказала Косте несложную историю Васильки. Она сказала и о смерти старой Силивонихи, о преждевременной смерти других людей. Все это свои люди, односельчане, некоторые приходились свояками, близкими.

— Да что там, Костя! Теперь все наши люди, которые советскую власть не забывают, свояки друг другу.

Она топталась по хате, растроганная, немного растерянная от такой неожиданной и радостной встречи. Все никак не могла собраться с мыслями, нахлынувшими целым роем. Одно сейчас было главным: надо накормить сына, обогреть с дальней дороги. Не сразу же приставать с расспросами: откуда, да как оно, да что будет. И она хваталась то за одно, то за другое. Второпях уронила тарелку на пол, и та разлетелась на кусочки. И когда Надя бросилась на помощь тетке Аксинье, старушка в радостном испуге сказала:

— Это к счастью, дети мои! Не так ли, Костя?

— Пусть, мама, все будет к нашему счастью!

И вот сидит старая за столом, не знает, как лучше попотчевать сына.

— Ешь, сынок, ешь. А ты, Надя, что глядишь, помогай ему. Одному и с чаркой тяжело управиться. А я и чарку приберегла, сынок. Все думаю, будет и у нас праздник. Как же это его с пустыми руками встретить. Не так ли я говорю, сынок?

— Правду говоришь, мама. Дождемся и мы праздника.

— Вот я и говорю, ешь, сынок, ешь, большевичок мой!

Костя улыбнулся. Так звала его мать всегда, когда хотела быть с ним особенно ласковой. И теперь он, сильный и взрослый мужчина, скупой на слова и жесты, с обветренным, заросшим лицом, был для нее, для матери, все тем же ребенком, которого она выходила, вырастила, взлелеяла материнской лаской и заботами. Он улыбнулся еще раз, встал из-за стола:

— Ну дай, мать, руку! — поцеловал шершавую, натруженную руку, как некогда, в детские годы.

— Спасибо, мать. Так накормила, что просто богатырем себя чувствую, хоть с немцами иди на единоборство! — и, смеясь, развел руки.

— Ох, сынок мой, хватит еще для твоих рук фашистов. Чего-чего, а этих гадов хватит! — и задумалась.

Только теперь, когда накормила сына, приласкала его, решилась спросить о самом главном, что все это время тревожило ее сердце:

— Так, может, скажешь теперь, Костя, откуда ты пришел?

— Издалека, мама, издалека. Ты знаешь, откуда я пришел.

— От наших?

— От наших, мать.

— Ну как там? Как живут наши люди?

— Живут, мама, держатся.

— А что они думают делать с фашистами?

— А что с ними делать? Бьют и будут бить еще крепче.

— Дай им, боже, удачи! А еще, сынок, о чем я тебя спросить хочу: как Сталин наш, как его здоровье?

— Сталин в Москве, мама. С народом. Силы собирает, готовит фашистам новые удары. Да что там удары… Гибель им готовит, такую гибель, какая фашисту и не снится. За все эти людоеды ответят, за все, что натворили… А что они наделали, вам не надо рассказывать, вы это лучше знаете, чем я.

— Сынок мой, как я рада, как я счастлива это услышать. Этим и живем мы. Сталин у нас в мыслях день и ночь. Ты еще малышом был, когда отец твой как-то сказал мне: «Ну, Аксинья, теперь мы с тобой выходим на большую дорогу, такую дорогу, какой мир еще не видел…» Он тогда только-только с войны вернулся, аж в самую революцию. Во всех делах очень хорошо разбирался. Вот он тогда и рассказал мне про Ленина, про Сталина, что они наперекор всем буржуям выводят простой народ на верную дорогу…

77
{"b":"170090","o":1}