«…А теперь закройте глаза, мальчики», — велел Гилкрист с грубым шотландским акцентом.
Ричард посмотрел на Эдварда. Эдвард усмехнулся и прикрыл глаза ладонями, подсматривая при этом в щелочки между пальцами.
Ричард тоже заслонил глаза руками. Хотя и он, и брат стояли на ящиках, им все равно приходилось тянуться, чтобы заглянуть через головы стоявших впереди взрослых.
Голова женщины лежала на помосте. Длинные каштановые волосы падали ей на лицо. Ему хотелось увидеть выражение ее лица — как она смотрела на корзину, ожидавшую ее, или, вернее, ее голову.
— А ну не подглядывать, мальчики! — предупредил Гилкрист.
Загремели барабаны, послышался вскрик, и лезвие упало, а потом взревела толпа, раздались стоны и вопли, и голова женщины отвалилась. Из шеи хлестала кровь, и казалось, будет хлестать без конца. Кровь брызгала, попадала в толпу, и хотя Бёртон стоял там, где от помоста его отделяло не меньше пятидесяти ярдов, кровь брызнула ему на руки, потекла сквозь пальцы, попала на лицо, залила глаза, ослепила, и пальцы его стали липкими и солеными. Он закричал…
— Проснись, Дик! — повторял Монат. Он тряс Бёртона за плечо. — Проснись! Ты, наверное, увидел страшный сон!
Бёртон, всхлипывая и дрожа, сел. Потер руки, ощупал лицо. И руки, и лицо были мокрые. Но от пота, а не от крови.
— Мне снился сон, — сказал он. — Мне было шесть лет, я был в городке Тур. Во Франции, где мы тогда жили. Мой гувернер Джон Гилкрист повел меня и моего брата Эдварда посмотреть на казнь женщины, которая отравила свою семью. Гилкрист сказал, что это зрелище.
Я волновался и подглядывал сквозь пальцы, хотя он велел нам не смотреть до последних мгновений, когда должно было упасть лезвие гильотины. Но я подсматривал, я должен был подсматривать. Помню, меня немного подташнивало, но только это действие на меня и оказывало ужасное зрелище. Пожалуй, я отстранился от него — будто смотрел на происходящее сквозь толстое стекло, словно все это не по-настоящему. Или я сам ненастоящий. Поэтому я не очень боялся.
Монат закурил новую сигаретку с марихуаной. Света при этом хватило для того, чтобы Бёртон разглядел, как он качает головой.
— Какая дикость! — проговорил Монат. — Ты хочешь сказать, что вы не только убивали преступников, а еще и отрубали им головы! Публично! И позволяли детям смотреть на это!
— Англичане были более гуманны, — сказал Бёртон. — Они преступников вешали!
— По крайней мере, французы не скрывали от народа того, что проливают кровь преступников, — сказал Монат. — Руки их были в крови. Но, видимо, об этом никто не задумывался. По крайней мере сознательно. А теперь, когда прошло столько лет — шестьдесят три? — ты выкуриваешь немножко марихуаны и переживаешь эпизод, который, как ты всегда полагал, тебя ни в малейшей степени не задел. Но теперь ты переживаешь его с ужасом. Ты кричал, как напуганное дитя. И переживал все так, как должен был бы переживать, когда был ребенком. Я бы сказал, что марихуана как бы обнажила глубинные слои и высвободила тот ужас, что был похоронен под ними шестьдесят три года.
— Может быть, — согласился Бёртон и умолк.
Вдалеке раздался раскат грома, сверкнула молния. А минуту спустя послышался шелест листвы и по крыше хижины забарабанили капли дождя. В прошлую ночь дождь пошел примерно в это же время — наверное, около трех часов утра. Дождь усилился, но крыша была покрыта на совесть, и вода сквозь нее не проникала. Правда, под заднюю стену немного подтекло — она была обращена к вершине холма. По полу текли ручейки, но до Бёртона и Моната вода не доставала, потому что их постели из травы и листьев возвышались дюймов на десять над полом хижины.
Бёртон говорил с Монатом, дождь не прекращался примерно с полчаса. Монат уснул, а Казз и не просыпался. Бёртон попробовал уснуть, но не смог. Никогда еще ему не было так одиноко. Он вышел из хижины и пошел к той, которую выбрала Вилфреда. От хижины доносился запах табака. Кончик сигареты, которую курила Вилфреда, светился в темноте. На куче травы и листьев вырисовывалась темная фигура женщины.
— Привет, — сказала она. — Я ждала тебя.
— Обладать собственностью — это инстинкт, — сказал Бёртон.
— Сомневаюсь, что это инстинкт человеческий, — возразил Фрайгейт. — Кое-кто в шестидесятых — то есть в тысяча девятьсот шестидесятых — пытался доказать, что человек обладает инстинктом, который называли инстинктом территориального поведения. Но…
— Мне нравится это словосочетание. В нем есть притягательность, — вставил Бёртон.
— Я знал, что оно вам понравится, — сказал Фрайгейт. — Но Ардри и еще кое-кто пытались доказать, что у человека есть не только инстинкт присвоения себе определенной территории, но что человек происходит от обезьяны-убийцы; инстинкт убийства сидит в нем так же глубоко, будучи унаследованным от прародителей. Этим объясняются границы стран, национализм как в масштабах страны, так и в отдельных ее регионах, капитализм, войны, убийства, преступления и так далее. А другая школа психологов, основывавшая свои доводы на изучении темпераментов, утверждала, что все вышеперечисленное — результат культуры, непрерывности развития обществ, посвятивших себя с самых ранних времен племенной враждебности, войне, убийству, преступлениям и так далее. Измените культуру — и обезьяна-убийца исчезнет. Исчезнет, потому что ее и не было вовсе, как чудовища под кроватью. Убийцей было общество, и общество воспитывало новых убийц в своих новорожденных детях. Но бывали и другие общества, состоявшие из людей безграмотных, пускай так, но все равно то были общества, и они не воспитывали убийц. И они своим существованием доказывали, что человек происходит не от обезьяны-убийцы. Или я бы так сказал: может быть, и происходит, но у него больше нет генов убийства, как нет генов, несущих информацию о тяжелых надбровных дугах, коже, покрытой шерстью, или толстых костях, или черепе объемом всего шестьсот пятьдесят кубических сантиметров.
— Это все очень интересно, — сказал Бёртон. — В другой раз мы непременно поглубже копнем теорию. Но позволь заметить, что почти каждый представитель воскресшего человечества происходит из культуры, где поощрялись войны, убийства и преступления, изнасилования, воровство и безумие. Это те люди, среди которых мы живем и с кем нам приходится иметь дело. Может быть, в один прекрасный день народится новое поколение. Я не знаю. Пока судить рано — мы тут пробыли всего семь дней. Но нравится нам это или нет, мы находимся в мире, населенном существами, которые зачастую ведут себя так, словно они и есть обезьяны-убийцы.
А пока вернемся к нашей модели.
Они сидели на бамбуковых табуретках перед хижиной Бёртона. На небольшом бамбуковом столике перед ними стояла модель судна из сосны и бамбука. У судна было два корпуса, соединенных платформой с невысоким поручнем в центре, единственная, очень высокая мачта, поперечный и продольный такелаж, кливер, капитанский мостик, возвышавшийся над палубой, и штурвал. С помощью кремневых ножей и ножниц Бёртон и Фрайгейт изготовили модель катамарана. Когда лодка будет построена, Бёртон решил назвать ее «Хаджи»[25]. Судно было нужно для паломничества, хотя целью путешествия была не Мекка. Бёртон намеревался повести судно вверх по течению Реки так далеко, как получится (река теперь стала называться Рекой).
О завоевании территории разговор у них зашел потому, что возникли причины опасаться за возможность постройки судна. Теперь люди в округе в некотором смысле стали вести оседлый образ жизни — обзавелись имуществом, выстроили хижины или занимались их строительством. Жилища получались самые разнообразные — от примитивных навесов до довольно-таки крупных домов из бамбука и камней, на четыре комнаты и в два этажа высотой. Большая часть построек располагалась поблизости от питающих камней на берегу Реки и подножия гор. Во время разведки два дня назад Бёртоном было установлено, что плотность населения составляет двести шестьдесят — двести шестьдесят один человек на квадратную милю. На каждую квадратную милю равнины по обеим берегам Реки приходилось приблизительно по две целых и четыре десятых квадратных мили холмов. Но холмы были так высоки и столь неправильной формы, что истинная площадь поверхности, пригодной для жизни, составляла около девяти квадратных миль. В областях, исследованных Бёртоном, оказалось, что примерно треть населения строилась ближе к прибрежным питающим камням, а другая треть — у питающих камней около гор. Двести шестьдесят один человек на квадратную милю — вроде бы довольно высокая плотность населения, но холмы так густо поросли лесом и их рельеф был таким сложным, что небольшие группы поселившихся там людей могли чувствовать относительное уединение. А на равнине большое скопление народа отмечалось только во время еды, потому что равнинное население большую часть дня проводило в лесах или рыбачило на берегу Реки. Многие сооружали долбленки или бамбуковые лодки, намереваясь порыбачить посередине Реки. Или, как Бёртон, подумывали о том, чтобы отправиться в путешествие.