Он умолк, думая о том сне, что приснился ему как раз перед тем, как он очнулся.
— Плати, — сказал Бог. — Ты задолжал мне за плоть.
Что это означало? На Земле, в Триесте, в тысяча восемьсот девяностом году он умирал в объятиях жены и просил… чего он просил? Хлороформа? Чего-то просил. Но вспомнить не мог. А потом — забытье. А потом он очнулся в том кошмарном месте и видел такое, чего не бывает на Земле и, насколько он успел заметить, на этой планете тоже. Но то был не сон.
Глава 8
Покончив с едой, посуду поставили в углубление в цилиндре. Поскольку воды поблизости не было, мытье посуды приходилось отложить до утра. Фрайгейт и Казз, правда, сделали из сегментов гигантского бамбука несколько ведер. Американец вызвался сходить к реке, если кто-нибудь пойдет вместе с ним, и наполнить ведра водой. Бёртону стало интересно, с какой стати молодой человек добровольно вызвался пойти туда. Но, глянув на Алису, понял почему. Фрайгейт, видимо, надеялся найти приятное женское общество. Видимо, то, что Алиса предпочитала Бёртона, он принял как должное. А другие дамы — Туччи, Малини, Капоне и Фьорри — уже сделали свой выбор, остановив его соответственно на Галеацци, Бронтиче, Рокко и Гуиннте. Бабич отошел в сторонку — видимо, по той же самой причине, по которой хотел уйти Фрайгейт.
С Фрайгейтом ушли Монат и Казз. Небо неожиданно наполнилось громадными вспышками и большими облаками светящегося газа. Сияние бесчисленных звезд, многие из которых были так велики, что казались обломками, отколовшимися от земной луны, и свет, исходивший от облаков, угнетали и заставляли людей чувствовать себя ничтожными и слабыми.
Бёртон улегся на спину на кучу листвы и закурил сигару. Она оказалась превосходной и стоила бы в его времена в Лондоне не меньше шиллинга. Теперь он уже не чувствовал себя таким мелким и никчемным. Звезды — это неодушевленная материя, а он живой. Ни одной звезде не ведом тонкий аромат дорогой сигары. И ей ничего неизвестно об экстазе, который испытываешь, когда прижимаешь к себе теплую, чудесно сложенную женщину, после того как выкуришь сигару.
По другую сторону от костра, кто наполовину, кто целиком укрывшись в травах и тени, улеглись жители Триеста. Спиртное разволновало их, хотя их раскрепощенность до некоторой степени могла проистекать от радости оттого, что они снова живы и молоды. Они хихикали и смеялись, катались по траве и громко, с причмокиванием, целовались. А потом, парочка за парочкой, ушли во тьму. Ну, или по крайней мере перестали шуметь.
Малышка уснула рядом с Алисой. Пламя костра бросало отблески на красивое аристократическое лицо Алисы, лысую макушку, прекрасное тело и длинные ноги. Бёртон вдруг понял, что воскрес весь и окончательно. Он уже определенно больше не был стариком, который последние шестнадцать лет только и делал, что тяжко расплачивался за все перенесенные лихорадки и другие хворобы, иссушившие его в тропиках. Теперь он снова был молод, здоров и одолеваем прежним беспокойным духом.
Но он пообещал ей, что будет защищать ее. Он не мог сделать ни единого шага, сказать ни единого слова, которые она сочла бы оскорбительными.
Ладно, в конце концов, она не единственная женщина в мире. На самом деле, к его услугам множество женщин, если не немедленно, то по крайней мере потенциально. То есть это так, если воскресли все, кто жил на Земле, и теперь находились на этой планете. Тогда она всего лишь одна из многих миллиардов (скорее всего, из тридцати шести миллиардов, если не ошибается Фрайгейт). Но, конечно, наверняка судить невозможно.
Но вот проклятье — Алиса запросто могла быть единственной в мире, по крайней мере — сейчас, в этот момент. Он не мог встать и уйти во мрак в поисках другой женщины, потому что тогда оставил бы ее и ребенка без защиты. Она, несомненно, не будет чувствовать себя в безопасности рядом с Каззом и Монатом, и в этом Бёртон не мог ее винить. Они были так ужасающе уродливы. Не мог он передоверить ее и Фрайгейту — если даже Фрайгейт вернется ночью, в чем Бёртон сомневался, — поскольку молодой человек был ему мало знаком.
Бёртон неожиданно расхохотался — такой смешной представилась ему ситуация. Он решил, что нынче ночью придется смириться. От этой мысли он снова расхохотался и хохотал до тех пор, пока Алиса не спросила, все ли с ним в порядке.
— Более, чем вы думаете, — ответил он и повернулся к ней спиной. Потом он открыл цилиндр и достал оттуда последний предмет. То была небольшая плоская палочка из вещества, напоминающего на ощупь каучук. Фрайгейт перед тем, как уйти, заметил, что их неведомые опекуны не иначе как американцы. Иначе они ни за что не додумались бы обеспечить всех жевательной резинкой.
Загасив окурок сигары в земле, Бёртон сунул в рот палочку резинки.
— Странный, но довольно приятный вкус, — сказал он. — Вы свою попробовали?
— Чувствую искушение, но боюсь, что стану выглядеть как корова, жующая жвачку.
— А вы забудьте про то, что вы — леди, — посоветовал Бёртон. — Неужели вы думаете, что существа, обладающие силой воскрешения, отличаются вульгарными вкусами?
Алиса едва заметно улыбнулась, проговорила:
— Откуда мне знать? — и сунула палочку в рот. Некоторое время они рассеянно жевали резинку, глядя друг на друга сквозь пламя костра. Алиса задерживала взгляд на Бёртоне по нескольку секунд, а потом опускала глаза.
Бёртон сказал:
— Фрайгейт обмолвился, что знает вас. Вернее, про вас. Ну, так кто же вы такая, да простится мне мое непристойное любопытство?
— У мертвых нет секретов, — негромко отозвалась Алиса. — И у бывших мертвецов тоже, — добавила она.
Она родилась под именем Алиса Плэзанс Лидделл двадцать пятого апреля тысяча восемьсот пятьдесят второго года (Бёртону тогда было тридцать). Она происходила от короля Эдуарда III[9] и его сына, Джона Гентского[10]. Ее отец был деканом Оксфордского колледжа Крайст Черч и соавтором знаменитого греко-английского словаря («Лидделл и Скотт» — вспомнил Бёртон). У нее было счастливое детство, она получила прекрасное образование и была знакома со многими знаменитостями ее времени: Гладстоном[11], Мэтью Арнольдом[12] и принцем Уэльским, который, обучаясь в Оксфорде, находился под попечительством ее отца. Мужем ее был Реджинальд Джервис Харгривз, и она очень любила его. Он был провинциальным джентльменом, любил охоту, рыбалку, игру в крикет, выращивание деревьев и чтение французских книг. У нее было трое сыновей, все дослужились до звания капитанов, двое погибли во время Первой мировой войны (вот уже во второй раз Бёртон услыхал о мировой войне).
Она говорила и говорила, словно спиртное развязало ей язык. Или так, будто хотела загородиться разговором, как барьером, от Бёртона.
Она рассказывала о Дине, полосатой кошке, которую обожала в детстве, о высоких деревьях, которые росли в поместье ее мужа, о том, как ее отец, когда работал над словарем, всегда чихал в полдень, и никто не мог понять почему… о том, что в возрасте восьмидесяти лет ей присвоили звание почетного доктора литературы Колумбийского университета за ту важную роль, которую она сыграла в создании знаменитой книги мистера Доджсона[13] (название упомянуть Алиса не удосужилась, а Бёртон, хотя и много читал, никак не мог припомнить ни одной книги мистера Доджсона).
— Тогда действительно стоял золотой день, — сказала она, — хотя обещали совсем другую погоду. Четвертого июля тысяча восемьсот шестьдесят второго года, мне тогда было десять лет… мы с сестрами[14] обулись в черные туфельки, надели белые ажурные носочки, белые хлопчатобумажные платьица и широкополые шляпы.