Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Генерал Унковский, смотревший на него с тонкой улыбкой, учтиво поблагодарил его лёгким наклонением головы.

— Запишите, — сказал он секретарю. И стал опрашивать остальных.

Когда члены совещания расходились, один высокий седой промышленник, спускаясь по лестнице, сказал:

— Нечего сказать, хорошо урегулировали. Теперь рабочим в глаза будет стыдно смотреть. Ещё в Думе, чего доброго, станет известно…

VIII

Давно ожидаемый торжественный день наконец настал, и Государственная дума открылась в годовщину войны, 19 июля. День открытия был жаркий, душный. С самого утра над плоским куполом и садом приземистого Таврического дворца поднимались белыми плотными клубами слоистые тяжёлые облака, и воробьи под окнами в саду беспокойно и раздражённо чирикали.

В длинных коридорах Думы тянуло летним сквозняком из открытых окон, и густо, празднично сновал народ. Депутаты собирались кучками и, загораживая собой дорогу, возбуждённо говорили.

В огромном екатерининском зале со свеженатёртыми к открытию полами, в которых отражались белые колонны, тоже ходили, стояли группами и говорили депутаты.

Публика занимала хоры в зале заседаний и рассаживалась. Сидевшие в передних рядах смотрели оттуда вниз на возвышающиеся веерообразным амфитеатром ряды депутатских кресел, как смотрит в театре занимающая верхние места публика, пришедшая ещё задолго до представления.

Дамские шляпки, перчатки на барьере, сюртуки плотно набивались в тесные, низкие клетки хор между колоннами.

Те, кому смотреть мешали колонны, высовывались то с той, то с другой стороны их или стояли у барьера и глядели вниз, — там из дверей входили один за другим или целыми группами депутаты; на них было странно смотреть с большой высоты.

Депутаты разговаривали, стоя в рядах ещё пустых кресел, или с заложенными назад руками, закинув вверх голову, оглядывали хоры.

Большое пространство зала всё больше и больше наполнялось усиливающимся говором и шорохом ног о паркет всё прибывавших и прибывавших людей. Одни из них, занимая свои места, проходили мимо величественной кафедры с прибитым к ней государственным гербом; другие шли вдоль стен к задним местам, поднимаясь по плоским ступеням амфитеатра.

Правительственная ложа была занята министрами, увешанными орденами.

Наконец в дверях зала показалась мощная, возвышавшаяся чуть не на целую голову надо всеми фигура председателя Думы Родзянко, в застёгнутом наглухо чёрном сюртуке. Запоздавшие, как ученики при входе в класс учителя, теснились в дверях, торопясь попасть на свои места, прежде чем председатель успеет взойти на кафедру.

Все поглядывали на ложу правительства, рассматривая новых министров — Щербатова и Поливанова, и, нагибаясь друг к другу, обменивались впечатлениями.

— Старик-то первый раз, кажется, пришёл, — сказал один депутат своему соседу, кивнув на сидевшего в министерской ложе министра двора старого графа Фредерикса с его длинными, прямыми от щёк усами.

Взгляды всех невольно приковывались к пустым скамьям первых депутатов, отправленных уже в ссылку.

Центральным местом дня было выступление главы правительства Горемыкина. Его ждали с новой программой вслед за вступительной речью Родзянки, который после двух дней болезни выглядел побледневшим и осунувшимся, что было особенно заметно, когда он надевал очки на заострившийся нос.

Родзянко после своей речи, — в которой то и дело слышались слова: святая Русь, русский богатырь, — торжественно провозгласил:

— Слово предоставляется председателю совета министров Ивану Логвиновичу Горемыкину.

По зале побежал шёпот, когда из министерской ложи к трибуне, находившейся впереди председательского места и ниже его, направился слабыми, старческими шагами дряхлый старик в чёрном сюртуке, с несколькими звёздами на левой стороне груди. У него по-старинному был выбрит подбородок, и по сторонам его от щёк спускалась раздвоенная седая борода, а старческие седые волосы, с просвечивавшей через них жёлтой лысиной, были ровно зачёсаны назад.

Это и был почти девяностолетний председатель совета министров Горемыкин.

Положив перед собой на пюпитр трибуны бумагу и держа в дрожащей старческой руке пенсне в черепаховой оправе, чтобы приложить его, не надевая, к глазам, когда будет нужно заглянуть в бумагу, Горемыкин начал говорить речь, нисколько не повышая голоса, как будто совершенно не заботясь о том, чтобы его услышали.

Он поворачивал голову то в ту, то в другую сторону, но ни на одном лице не останавливал взгляда.

И все сотни лиц, занимавших амфитеатр зала, возвышавшийся по мере удаления от кафедры, слушали его с различными выражениями.

У одних на лице была ироническая усмешка, то ли относившаяся к побеждённой (легально) власти, то ли к тому, что эта власть является в таком дряхлом виде.

Другие, приложив к уху руку и наморщив лицо, просто силились расслышать то, что говорил этот дряхлый старик.

Третьи сидели прямо, с готовностью глядя оратору в глаза, как будто желая, чтобы он увидел, как они внимательно слушают его.

Четвёртые недоуменно пожимали плечами, как люди, рассчитывавшие от правительства услышать что-нибудь новое, соответствующее тому подъёму, с каким ожидали все выступления обновлённого кабинета.

Действительно, Горемыкин не сказал ничего нового; он доложил о бедственном положении дел, о решении правительства призвать ратников ополчения второго разряда и о расширении участия представителей законодательных палат и общественных учреждений в русской промышленности и в деле снабжения армии. Вскользь сказал, что польский вопрос может быть окончательно разрешён только после войны, так как сейчас Польша в значительной части своей территории ждёт ещё освобождения от тяжёлого германского ига.

Напрягши свой голос, видимо, до последних пределов, Горемыкин, складывая ощупью бумаги, так как он смотрел в зал, произнёс заключительную фразу:

— …И правительство может вам предложить только одну программу — программу победы.

Он повернулся, посмотрел себе под ноги на ступеньки, с которых ему предстояло сойти, и, держась левой рукой за край трибуны, осторожно спустился вниз.

Первая сторона зала сопровождала его горячими, точно вызывающими аплодисментами. Некоторые, оглядываясь кругом, били в ладоши с особенной энергией, как бы возмещая этим молчание всей левой половины.

Затем по залу пробежал шорох, в котором чувствовалось волнение, какое бывает у публики в театре при появлении давно ожидаемого актёра, ради которого все с терпением слушали предыдущих.

Даже председатель Думы, отмечая появление нового любимца публики, повернул голову в сторону министерской ложи и более громко своим мощным протодьяконским голосом произнёс:

— Слово предоставляется военному министру. — Он приостановился. — Военному министру Поливанову.

Из ложи встал прямо державшийся моложавый генерал с короткой, едва седеющей на концах бородой, в мундире, бледно украшенном двумя орденами, и лёгкой военной походкой пошёл к трибуне. Он шёл, опустив голову, как бы не желая поощрять бешено аплодировавший зал к подчёркиванию разницы в приёме старого Горемыкина и его.

Когда он начал говорить, со спокойным достоинством обращаясь то в одну, то в другую сторону, на него смотрели счастливо возбуждённые лица, заранее верившие и наперёд одобрявшие всё, что он скажет. И несмотря на то, что в его речи тоже не было никакой новой программы, всё-таки его проводили горячими аплодисментами.

А дальше началось сплошное торжество, так как приветствовали генерала Рузского, сидевшего в ложе, членов Государственного совета, потом с восторгом слушали Сазонова, который подтвердил, что война будет продолжаться до полной победы.

Во время перерыва, когда густой толпой повалили к дверям, везде виднелись группы депутатов, собиравшихся около тех, кто говорил. В одном месте виднелась седая голова Милюкова, похожего со своими седыми усами и пышной седой шевелюрой на Марка Твена.

98
{"b":"136659","o":1}