Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— А немцы ничего?

— А что ж, тоже ведь люди, раз ты стрелять в них не хочешь, то и они тебя не тронут.

— Говорят, прокламации выпускали, что паёк будут хороший давать, кто к ним сам в плен придёт.

— Вот бы всем и махнуть! — добавил возбуждённо солдат с завязанным глазом.

— Не очень-то махнёшь, за этим строго смотрят. Уж приказ был. Больше всё маленькими партиями сдаются: пойдут на разведку или куда там — и нету. В приказе обозначут, что пропал без вести. А они все там.

— И обращение с пленными хорошее?

— Коли сам будешь хорош, то и обращение будет хорошее.

— Из плена пишут, что иные словно в рай попали: работают у помещика, харчи хорошие, да ещё будто деньги платят.

— Скажи пожалуйста! Вот тебе и неприятель… А ведь он, ежели бы захотел, как угодно мог бы над тобой измываться.

— Вот, значит, не измываются, — сказал недовольно широкоплечий солдат и сердито крикнул куда-то в темноту: — Что ты, чёрт! Нашёл место… не можешь подальше отойти, видишь, люди едят!

— А куда ж мне деться? — раздался тоже сердитый голос из темноты. — Они везде едят. Покамест добежишь, где их нету, по дороге в штаны накладёшь.

Рослый солдат, не найдя, что возразить, недовольно повернулся к огню и продолжал:

— Чего им измываться? Раз ты по чести поступаешь, с тобой и обращение будет хорошее. Наши, говорят, у них в обозах ездят, снаряды подвозят. Наденет немецкую шинель, ни дать, ни взять — немец. А он, глядишь, из Орловской какой-нибудь губернии…

— Да, вот это, значит, действительно доверяют, раз снаряды дают возить! — возбуждённо сказал солдат с завязанным глазом.

— Коли ты по совести поступаешь, отчего ж тебе не будут доверять? Совесть-то — она одна, что у немца, что у русского.

— Мы вон австрийцам, которые у нас пленные тоже на фронте работают, даём конвой по одному солдату на пятнадцать пленных, а немцы по одному своему солдату на каждые сто наших пленных.

— Нам, значит, ещё больше доверяют, чем австрийцам? — с живым удивлением воскликнул солдат с завязанным глазом. — И не убегают?

— Чего ж им убегать, за тем и прибежали. А немец бьётся, говорят, до тех пор, покамест ты его совсем не доконаешь. Живым ни за что не дастся.

— Крепкий народ?

— Народ хороший, крепкий.

В свет костра вступил подошедший Черняк.

— Какой части? — спросил он.

— Пятая тяжёлая, — ответил, не вставая и не поворачивая головы, рослый солдат.

— Все ходят, нюхают… какой части ему знать понадобилось… Вот им есть за что повоевать… все помещики. Они себе повоюют, верхом поездят, глядь — полковника получил, а наш брат за это время в канаве где-нибудь сгниёт.

— И ихнего брата немало полегло, — сказал кто-то.

— Их же на то и воля.

— Ну, а что ж дальше: перейдёшь на ту сторону и будешь там жить, а дальше? — спросил солдат с завязанным глазом, которому не терпелось узнать про жизнь в плену.

— Что дальше — известно что: война кончится, пленными разменяются, пойдёшь домой живёхоньким к жене щи хлебать.

— Говорят, теперь пособие тем жёнам отменили, у кого муж добровольно в плен ушёл.

— Взять бы да всем разом и перейти — нам к ним, а им к нам, — вот тебе и вся война…

— А свинцового гороху в задницу не хочешь?

— Работа-то у немцев трудная? — спросил солдат с завязанным глазом, оставив без внимания последнюю фразу.

— Работа везде — работа. Только чисто у них и харчи хорошие. Нас вот и в мирное-то время всех вошь заела, спим, как свиньи, в грязи, а у них на каждого постель особая.

— И у мужиков?!

— Ну да.

— Скажи на милость!.. Небось бабы ихние скучают без своих мужиков-то?

— А что ж они не люди, что ли.

— Теперь бабы насчёт этого — беда!

— Нашими мужиками пользоваться будут. И греха никакого нет, потому — война, — сказал широкоплечий солдат, выплеснув в тлевший костёр остатки чая и передавая кружку другому.

— Греха нету, а свою бабу, небось, вздуешь, когда воротишься, ежели что…

— Это как полагается.

— Да… там постйли, а тут вот майся, как собака, в мокроте. Тьфу, черт, обгадили всё кругом, прямо локтем попал. И народ всё терпит!

— Ничего, до завтра обсохнешь, — говорили солдаты, сбиваясь в кучку к костру и заворачиваясь в шинели с головой на ночлег.

— Хоть бы во сне увидать, что к немцу в плен попали, — сказал кто-то из-под шинели.

— Дожидайся…

— А в деревне теперь совсем осень… небось, картошку убирают, коноплями пахнет… бабы замашки на буграх стелют, а потом капусту на погребицах будут рубить. Кочерыжечку бы сейчас съесть!

— Вот тебе немец завтра пришлёт кочерыжечку фунтов в двадцать весом…

LI

Надвигалась осень с дождями и непогодами. Опушки лесов пожелтели, и вянущие листья, срываясь при каждом порыве северного ветра, далеко летели по ветру через грязную дорогу на бурое ржаное жнивьё и осеннюю мокрую траву.

Низкие серые тучи неслись над опустевшими полями, на которых виднелись только редкие полоски невыкопанной картошки.

Почерневшие от осенних дождей избы в деревне зябко жались над оврагом. Над наличниками окон кое-где виднелись связки красной калины, припасённые к долгой зиме.

И в погожие дни, когда в воздухе было по-осеннему тихо и серое небо не обещало дождя, осиротевшие бабы выезжали в поле копать последнюю картошку. Ранние заморозки уже убили ботву, и она, почернев, вся обвисла. В воздухе стоял терпкий запах картофельной ботвы, конопли с огородов и ещё чего-то неуловимого, чем пахнет в деревне осенью.

Когда же кончался короткий рабочий день и на землю спускались ранние сумерки, мужики собирались у кого-нибудь на завалинке, надев уже по-зимнему полушубки, или набивались в избу и около засиженной ещё с лета мухами лампы читали о войне. Все, сбившись в кружок, слушали в глубоком молчании, но ничего не понимали из официальных сообщений: где эти города, которые брали и от которых отступали. Только бабы тревожились о том, что про неприятельских солдат, взятых в плен, в газетах писали, а русские солдаты все пропадали без вести.

Один раз лавочник в синей от махорочного дыма лавке прочёл в старой газете, что русское войско разбито около каких-то озёр.

В своей тёплой жилетке и выпущенной из-под неё рубашке, он опустил газету и, подняв очки на лоб, строго сказал:

— Свыше двух корпусов потерпели аварию.

Все неуверенно переглянулись, а кто-то из баб спросил:

— А много это будет?

— Тысяч сто…

— А сколько это примерно? — спросил из угла чей-то голос.

— Вот и говорят тебе: сто тысяч, — повторил лавочник, подняв голову, и посмотрел через очки в ту сторону, откуда послышался вопрос. — Ему русским языком говорят, что сто тысяч, а он опять спрашивает — сколько. Вот народ-то дубовый!..

— Нас одними сухарями в Турецкую войну кормили, вот мы и били турка, — сказал Софрон, с трясущейся седой головой, стоявший у печки, — а им горячую похлёбку да мясо дают, где ж им сражаться.

Передняя баба оглянулась было на него, но потом с досадой махнула рукой и отвернулась.

После приезда Алексея Степановича Софрон совсем потерял авторитет у баб. С доверием они теперь относились только к тем, кто говорит п р о т и в войны. До приезда Алексея Степановича им в голову не приходило, что можно говорить в таком смысле, и теперь они жадно ловили всякое слово о мире и о каком бы то ни было окончании войны.

Софрон же ничего, кроме раздражения, не вызывал теперь, так как он всё твердил одно и то же, что теперешние солдаты плохо воюют, что им не надо давать горячей похлёбки, от которой раздувает живот и они не могут как следует воевать.

— А и м, чем больше нашего брата положат, тем лучше, — сказал злобно Захар Кривой, — а то с войны много народу вернётся, земли лишней запросят.

Лавочник опустил очки и, посмотрев через них на Захара, строго сказал:

— Ежели у тебя голова непонимающая, то лучше молчи и не вдавайся в дурацкие рассуждения. Если народу много положат, то с чем же мы воевать будем?

47
{"b":"136659","o":1}