Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Ирина нагнулась вперёд, чтобы заглянуть в лицо Глеба, и сказала:

— Правда, вы совсем другой. У вас теперь нет в лице той прозрачной бледности, той неврастеничности, а в глазах той тоски, какая была прежде.

— Говори мне «ты», — сказал Глеб, посмотрев Ирине в глаза. — Здесь в с ё п о з в о л е н о.

— Хорошо, — сказала, покраснев, Ирина и, зардевшись ещё больше, прибавила: — Ты видел того офицера, который ехал со мной и стоял сзади меня на площадке?

— Да. Ну?

— Знаешь, что он спросил у меня?

— Что?

Ирина несколько времени смотрела на Глеба молча.

— Нет, не могу. Мне стыдно, — проговорила она наконец.

— Ну, скажи же, в чём дело? — говорил Глеб с преувеличенным оживлением и в то же время боясь, что это окажется менее интересно для него, чем ей представляется.

— Он спросил меня: «Это ваш муж?» И я, сама не знаю почему, сказала, что муж.

Глеб как-то насильственно улыбнулся.

— Как странно, — сказал Глеб, чтобы не молчать, — для тебя форма всё ещё имеет значение, а з д е с ь уже кажется дикой всякая форма.

— Нет, это неправда, — возразила Ирина, — когда я п о ч у в с т в у ю, для меня уже ничто не имеет значения.

— Валентин когда-то говорил, что смерть делает иной масштаб для оценки вещей. И здесь, рядом со смертью, я вылечился от всех своих болезней. Как мне смешны теперь все те «высшие» вопросы: бог, бессмертие, смысл жизни. Здесь главный закон — смерть и борьба с ней, — сказал Глеб. — А, чёрт! Поворот пропустил. Что за глупая лошадь!

Он повернул лошадь назад и, выехав на дорогу, продолжал:

— Ты понимаешь, здесь всё ново, здесь жизнь начинаешь сначала. И разве наша близость с тобой обычна? А она возможна оказалась только здесь.

Глеб говорил это, а в глубине его сознания шевелилась тревожная мысль о том, что всё вышло слишком просто и доступно.

Ирина в порыве искреннего чувства, без всякой ожидаемой борьбы, прильнула к нему, как своя. И Глеб вдруг с испугом почувствовал, что вся напряжённость взволнованного счастья, какая у него была в ожидании встречи, теперь разрядилась и грозила погаснуть совсем.

Он привёз Ирину к себе, и, когда они разделись, он, в ожидании самовара, стал показывать ей свою квартиру, причём преувеличенно оживлённо говорил и суетился, боясь всякого молчания.

Об Анне они, по молчаливому уговору, не упоминали ни одним словом.

Ирина начала работать в лазарете.

Она только тут узнала размеры своих сил: не отходя ни на минуту, подавала она бинты, делала перевязки, обмывала раны, и у неё, вместе с ужасом перед безмерностью человеческих страданий, вырастало возмущение и ненависть к тем, кто смотрит на войну как на что-то законное и даже нормальное.

Но ещё более она ненавидела тех, кто от войны получал только выгоду. Ежедневно приезжали какие-то уполномоченные, ревизоры всяких рангов, катавшиеся по фронту и чувствовавшие себя начальством, которому по положению присвоен почёт и подобострастное уважение с отданием чести. То, что её привлекало в Глебе в первый момент их встречи, здесь совсем исчезло. Тогда она смотрела на него, как на человека, мысль которого далека от земли с её слишком реальными и низменными интересами. Он ей казался одним из тех благородных мечтателей, которые мучаются поисками смысла жизни и терзаются человеческими страданиями.

А теперь Глеб с удовольствием говорил, что его нервы закалились и он равнодушно смотрит на страдания изуродованных людей.

Он вошёл во вкус организационной работы, окреп и возмужал.

Глеб судил теперь о людях не со стороны внутренней их ценности, а со стороны их пригодности к выполнению военных целей. У него было теперь только количественное отношение к людям. Он считал их группами, партиями, полками, ротами.

Он говорил иногда Ирине:

— Если бы наше дрянное правительство не мешало общественным организациям, не было бы ни позорного лодзинского разгрома, ни отсутствия снарядов. Буржуазия не допустила бы этого. Она энергична и сильна… и т. п.

Ирина, не желая спорить, не возражала, но внутренне чувствовала в этом какую-то неправду.

LXVII

После лодзинского разгрома Рузский потребовал отвода всех армий, и они, потеряв триста тысяч человек, отошли назад к Висле. Продолжать сражения было невозможно. Наступательные действия постепенно прекратились, и обе стороны начали закапываться в землю для ведения позиционной войны.

Отступление русских армий вызвало негодование всего либерального русского общества.

Выяснилась жуткая картина отсутствия снарядов, ружей, обуви. На Карпатах солдаты сражались босиком в снегу.

И тут же рядом обнаружилось наглое казнокрадство и всеобщее воровство, начиная от всякой мелкоты, кончая высокопоставленными лицами, вроде великого князя Сергея Михайловича, который брал взятки или сам, или за его спиной — его любовница, известная балерина Кшесинская.

При этом власть оставалась верна себе. Ничего из обещанного ею сделано не было. Так же продолжались аресты, высылки рабочих, оштрафования газет. Манифест к полякам оказался пустым словом, о Финляндии и евреях по-прежнему не говорилось ни звука.

Либералы, обращаясь к правительству, говорили:

— Вы добились того, что сначала потеряли наше доверие, а теперь недоверие уже перешло в негодование, которое мы едва сдерживаем.

— Что делать? — спрашивали друг друга либеральные вожди.

— Путь один — протестовать!

И хотя конкретных форм протеста не указывалось, всё-таки все они согласились на том, что единственный выход из положения — это испытанный способ воздействия на власть: протест.

— Только протестовать так, чтобы упрёки не были направлены против венценосца, а исключительно против правительства или даже против одного Горемыкина, — торопливо добавлял кто-нибудь.

— Что же об этом говорить! Это ясно.

— И опять-таки так, чтобы народ не узнал, иначе улица поднимется.

— Тоже ясно.

— А императору открыть глаза.

— В первую очередь. Выбрать депутацию и опять-таки написать адрес. Теперь повод к этому есть достаточный.

— А если не примет депутацию? — спрашивал кто-нибудь.

— Они на это не решатся пойти. Это значит — бросить обществу вызов.

— А если пойдут?

Говоривший не знал, что ответить на это, и только разводил руками, как это делают, когда говорят, что против судьбы не пойдёшь.

— А если будем протестовать, то где?

— В Думе, конечно. Слово — оружие Думы.

— Да ведь она закрыта.

— Ну, когда откроют.

Но более нетерпеливое большинство, уже не дожидаясь открытия Думы, в беседах между собой не сдерживало негодования и давало полную волю своим чувствам.

Мало того, когда к либеральным вождям обращались знакомые или общественные деятели и спрашивали, какие меры они думают принять, те отвечали, что меры уже приняты: они протестуют. Хотя ещё не официально, но не скрывают это ни от кого. Пусть знают об этом те, кому это знать надлежит!

— Дело не в том, чтобы непременно в Думе выразить протест, важно ч е с т н о сказать то, что мы чувствуем.

— Что наделали с обществом! Какой был порыв!

Иногда даже обращались к власти и говорили:

— Посмотрите, что вы сделали легкомысленным отношением к обществу: люди на всё махнули рукой и в припадке пессимизма твердят о полном поражении. В самом деле, раз мы не в состоянии победить Германию, значит, отпадает самая великая цель, идея войны — освобождение Европы. Если же великая идея отпала, то пропал стимул для самоотверженной работы, потому что никакая маленькая цель не может нам дать этого стимула. Вот что вы наделали!

Впрочем, вожди заявляли при этом, что, конечно, у них есть достаточно государственной мудрости, чтобы не выступать против власти, хотя она сама толкает на выступление. Но мы не можем отвечать за вождей партий, которые уже сейчас начинают волновать рабочих. Их политическая обособленность и принципиальное отчуждение от других классов общества ведут к опасным последствиям. Их нужно привлекать к общей работе, а не дразнить арестами и ссылками.

61
{"b":"136659","o":1}