— Расскажи же, как это было.
— Я ничего не помню, у меня остались в памяти только две картины, которые долго мучили меня, как кошмар.
Он вздрогнул, точно от пробежавшего холода, и некоторое время молчал.
— Одна (я хорошо сознаю, что видел это в действительности): когда я очнулся на поле сражения от холода, я увидел кругом себя снежное поле и торчащую из снега мёртвую руку с шапочкой нетающего снега на ней… А второе, вероятно, был сон. Мне снилось, что я лежу раненый на какой-то телеге в лесу. Я исхожу кровью и не могу пошевелить ни рукой, ни ногой и вдруг вижу устремлённый на меня круглый глаз вороны, которая сидит низко надо мной на сосновой ветке и пристально смотрит на меня. Нет, не хочу, не надо об этом. — Потом, повернув голову к Маше, он грустно смотрел на неё несколько времени и закрыл рукой глаза.
— Что ты? Что с тобой? — тревожно спрашивала Маша, стараясь отнять его руку от глаз.
— Ничего, кроме того, что должно быть, когда человек едва ускользнул от смерти, а ему при свидании с женой хотелось бы не быть полутрупом, который едва может передвигаться и, вероятно, ничего, кроме этого…
Машу вдруг каким-то толчком бросило к мужу. Она обхватила обеими руками его шею, прижала к себе и с исступленной любовью и искренностью начала ему говорить, что ей н и ч е г о н е н у ж н о, что для неё великое счастье уже в том, что она видит его около себя, что он скоро поправится.
— Я т а к ещё больше тебя люблю!
Она говорила это и сама чувствовала, что в её искренности была самая большая неискренность.
— Тебе нужно скорее лечь, отдохнуть.
Она торопливо открыла постель, перебила на руках подушку, вмяла кулаками внутрь углы и хлопнула по ней ладонью.
Ложась, Черняк сказал:
— Всё, с чем мы боролись раньше, это были пустяки в сравнении с тем, что я видел. И если ко мне вернутся силы, я все их положу, чтобы сокрушить, стереть с лица земли эту свол…
Он остановился, сжав губы.
Когда он вытянулся на постели, Маша положила ему руку на голову и, сидя около него, тихо рассказывала о себе. Потом, осторожно высвободив от него свою руку, погасила лампу и отошла к окну.
— Вот и хорошо… всё разъяснилось само собой, — сказала она. — Теперь всё будет спокойно и просто.
Но она не легла спать, а просидела всю ночь у окна, когда уже сквозь снежные деревья зарозовела морозная заря. Перед её глазами стояла сгорбившаяся фигура Алексея Степановича, когда он уходил.
«Если бы только он знал действительное положение дела…» — подумала Маша.
XX
К началу 1916 года русские войска всё ещё не могли оправиться от летнего разгрома.
Был февраль 1916 года. Снег валил сырыми хлопьями, как бывает всегда в этот месяц, как бы в предчувствии весны. Савушка, не подозревавший, что его друг Черняк жив, стоял со своим полком южнее Барановичей. Пустое белое поле с едва видной линией окопов и проволочных заграждений было скучно и безнадёжно. Впереди виднелись, точно в тумане, сквозь идущий снег, черневшая вдали деревня, около неё сгоревшая ветряная мельница и на межах полоски чернобыльника, глубоко занесённого снегом.
То настроение, которое было у Савушки во время летнего отступления, когда он с озлоблением смотрел вокруг себя, не видя никакого просвета, теперь начало изменяться. Он замечал, как всё больше и больше растёт и прорывается недовольство и солдаты из послушной, до отвращения безропотной скотины начинают превращаться в людей мыслящих и чувствующих.
Они тщательно скрывали от офицеров эти мысли, но всё чаще и чаще можно было заметить, как они прекращают разговоры при приближении начальства и сейчас же замыкаются в молчании.
И если Савушка летом в отчаянии спрашивал себя, где же та сила, где те люди, которые могли бы соединиться и прекратить эту вакханалию крови, то теперь он чувствовал, как эта сила начинает накапливаться и собираться.
Ему было стыдно, что солдаты при его приближении часто что-то прячут, и самое большее, что он мог, как офицер, сделать, — это притвориться, что не видит. Ему было стыдно, что солдаты смотрят на него так же, как они смотрели на большинство офицеров, как на людей, которые призваны выслеживать все незаконные поступки солдат и доносить на них.
В восемь часов утра он пошёл на занятия с ротой запасного батальона. Батальон стоял в десяти верстах от позиций в пустой деревне.
Солдаты выстроились посредине деревенской улицы, на дороге, рыхлой и пожелтевшей от навоза. Около ближнего дома двое солдат в одних гимнастёрках мыли котёл походной кухни, отряхивая мокрые руки, бегали по свежевыпавшему за ночь мягкому снегу, чтобы согреться.
На гороже моталось развешенное рваное солдатское бельё. Рота состояла из людей, одетых в самые разнообразные костюмы. Кто был в деревенском зипуне и в лаптях, кто в летнем пальтишке и фуражке. Маленький солдатик, стоявший последним на левом фланге, боязливо оглядываясь на командира, то и дело поджимал ногу или начинал усиленно топтаться на одном месте.
Савушка, не давая солдату заметить, что он интересуется им, подошёл и увидел причину неспокойного поведения левофлангового: у него подмётка правого сапога отвалилась, и голые пальцы высовывались наружу.
В руках у всех были выдернутые из горожи палки.
В одном месте послышался заглушённый смех. Савушка взглянул в ту сторону и увидел, что здоровенный рыжий солдат стоит с колом в оглоблю толщиной. Оказалось, что он не успел достать себе подходящей палки и ему подсунули этот кол.
Тяжелее всего было то, что Савушка чувствовал, — очевидно, как и солдаты, — бессмыслицу такого обучения, но высказать своего мнения не мог.
После ученья, зайдя в одну из халуп погреться, он вдруг наткнулся на кучку солдат, которые что-то читали. При виде его державший в руках грязный почтовый листок бумаги солдат в бараньей мужицкой шапке испуганно сунул листок в карман.
Савушка несколько времени смотрел на сидевших. У них были напряжённые, испуганные лица.
— Ну-ка, дай, что ты читал, — сказал он.
Солдат в шапке, побледнев, не шевелился и то взглядывал на Савушку, то отводил глаза в сторону.
— Да что вы, черти, не верите мне, что ли! — сказал вдруг Савушка, совершенно безотчётно обращаясь к солдатам совсем не так, как должен обращаться офицер.
Солдат в шапке полез в карман, а остальные с неуверенными, виноватыми улыбками смотрели, как Савушка брал из рук солдата затрёпанный и протёршийся на сгибах рукописный листок.
Очевидно, этот листок уже давно ходил по рукам.
Савушка стал читать:
«Прочитай своим солдатам, передай дальше по ротам», — значилось в листке, и дальше:
«Я, крестьянин, обращаюсь к вам, братья. Докуда будем губить себя, то есть крестьянина? Настанет время, надо губить тех зверей, которые губят миллионы людей. За какие-то интересы чужие кладём свои головы».
Савушка мельком взглянул на солдат (их было трое). Они продолжали сидеть на деревянном обрубке, валявшемся на полу избы. Один смотрел перед собой в земляной пол избы, другой разминал на колене какой-то ремешок, а третий, добродушный солдатик с неуверенной, виноватой улыбкой, ждал, когда Савушка прочтёт листок.
«…Помните, братцы, чтобы убить зверя, который миллионы губит людей за свой интерес, надо действовать, пока оружие в руках. Первое: долой царя, убить его, поубивать пузанов, которые сидят в тылу да в тепле, гребут деньги лопатой и губят нас, крестьянина… Долой царя, долой правительство!»
Савушка медленно складывал листок. Потом взглянул на ждавших его суда над ними солдат.
— Знаете, что за это бывает? — сказал он.
Солдат, у которого он взял листок, поднял на него снизу глаза и неловко проглотил слюну.
— А офицеру, который нашёл такую штучку и не донёс о ней, тоже знаете что будет?
— Знаем, — сказал потупившись и каким-то сиплым голосом солдат в лохматой шапке.
— Так вот, ребята, держись осторожнее и помните, что от меня можете ничего не скрывать как от самих себя, — сказал Савушка, почувствовав вдруг, как какой-то ком подкатывается ему под горло.