— Сроки — очень условная вещь, — проговорил задумчиво Валентин. — Человек мог бы знать многое, если бы не забывал этой простой истины. Иногда один человек в течение мгновения переживает и узнаёт больше, чем другой во весь свой век. А понять в другом можно только себя — не больше.
— Твои разговоры никогда не касаются реального, — продолжал Митенька прерванную мысль. — Они никогда не бывают деловыми разговорами.
— Вполне естественно, — возразил Валентин, — потому что нереальные вещи больше реальных двигают миром.
— Да, я это понимаю, — сказал Митенька, задумавшись. — Вот и мои отношения к тебе основаны на нереальных вещах, мы не связаны никакими выгодами, ни материальными соображениями. А между тем я знаю, что никогда тебя не забуду, даже…
— …Даже когда я перестану быть реальностью… — договорил, усмехнувшись, Валентин.
— Нет, я не то хотел сказать, — проговорил Митенька, покраснев, потому что он действительно подумал об этом, и продолжал: — Я вспоминаю, как мы с тобой летом ездили. Во всем этом было что-то такое, что запомнилось навсегда. Но в чём оно? В реальности? Нет… Тут и свежий запах росы утренних лугов, и однообразный шум мельничных колёс, и. твои странные выходки… Все эти факты давно кончились, исчезли, и в то же время что-то от них осталось, что не исчезнет до тех пор, пока мы живы.
— И даже дольше, — сказал Валентин.
Он, опершись на шашку, поставленную между колен, сидел неподвижно, курил трубку и смотрел на гладкую даль залива.
— А помнишь, — продолжал Митенька, — как мы с тобой лежали ночью на сене, смотрели на звёзды и говорили, а потом были в монастыре на кладбище? За три месяца этого лета я пережил больше, чем за всю жизнь. А в сущности, что было? Ничего реального не было. Даже твой Петрушка с своим воловьим затылком мне сейчас чем-то мил.
— Петруша хорош был, — отозвался Валентин.
— Меня удивляло, с какой добродушной терпимостью ты относился к этому полуживотному. Что было общего между ним и тобой, какое расстояние отделяло его от тебя!
— У него было одно достоинство, какого нет у меня… Мне один приятель сказал, что я презираю людей и в глубине души смеюсь над их внутренним ничтожеством… Нет, большею частью я завидую им: они чувствуют себя так свободно и развязно, как будто будут вечно жить на земле и здесь их настоящее и всегдашнее место. А Петруша спал так, как будто для жизни ему была отпущена без срока целая вечность. Хорошо! — сказал Валентин с видимой завистью. — Один раз я смотрел в лесу, как возили дрова. Муравьи около своей кочки хлопотали, тащили через дорогу мёртвых мух, в то время как телега с дровами уже ехала на них. Она проезжала, давила их, но работа на кочке продолжалась с такою же энергией, как будто ничего не произошло, ничто не изменилось. И это хорошо. Такая мудрость нам недоступна… Мы уже никогда не забываем о сроке. В самом деле, трудно примириться с мыслью, что вот эта трубка может сохраниться в течение многих столетий, а я… Люблю Петербург, — сказал он, меняя разговор и оглядываясь на вековые деревья острова, на лёгкие мостики и нарядную публику. — Но сюда нужно приезжать с другой душой, чем в Москву или, скажем, в деревню. Здесь порядок чувств совсем иной. Может быть, отчасти ему придают такой тон север, дворцы, гранит и Медный всадник над Невой…
Митенька задумался, потом сказал:
— С одной стороны, ты, по-видимому, очень любишь жизнь, а с другой — ты часто говоришь о смерти.
— Это вполне естественно. Живу я каких-нибудь пятьдесят лет, а н е ж и т ь буду вечность. Как же не задуматься над таким долгим сроком, который предстоит нам.
— И в то же время я никогда не замечал в тебе страха смерти, — заметил Митенька.
— Иногда осужденные на казнь, не будучи в состоянии вынести ожидания смерти, сами кончают с собой, — медленно проговорил Валентин.
— Ты к чему это?
— Просто так пришло в голову.
— Но разве тебе не жаль, если твоя жизнь оборвётся и в ней останется что-то недоконченное? — спросил Митенька.
Валентин несколько времени молчал, потом сказал:
— На нас сильнее действуют как раз те вещи, которые остались недоконченными: они многое заставляют предполагать и влекут наше воображение дальше, чем оно могло бы видеть в вещах законченных. — Он опять помолчал, потом прибавил: — У некоторых людей в известные моменты появляется притупление вкуса. Это значит, что их круг замкнулся, они всё своё получили, и дальше начнётся уже повторение. В этом случае нужно быть мудрым, не портить конца и самому себе сказать: «Довольно, пора вернуться туда, откуда пришёл». Ну, поедем, надо ещё проститься с Петербургом. Может быть, в последний раз смотрю не него. А дела на фронте серьёзны: французы отступают к Парижу. Будет жаль, если немцы испортят его. Я люблю этот город… На его чердаках выросло много замечательных чудаков, память о которых мир долго будет чтить.
Валентин всё так же сидел, опираясь на поставленную меж колен шашку, и так же сощуренными глазами смотрел в даль залива перед собой, как будто ему всё ещё не хотелось уходить.
— В Париже я любил по утрам из окна своей гостиницы смотреть на эти чердаки и мансарды с развешенным под самой крышей бельём. Казалось, что видишь перед собой жизнь героев Бальзака и Золя. Крыши Парижа совсем особенные, каких нет нигде. Все они покрыты маленькими круглыми трубами. Эти трубы и зелёные решётчатые жалюзи на окнах придают совсем особый вид серым вековым камням этого города. Между прочим, Париж построен из того же камня, из которого и Колизей.
Валентин встал, передвинул ремень шашки, и они пошли с Митенькой по направлению к городу.
XXXIII
Дела на фронте действительно были серьёзны.
Главные силы германских армий ещё 5 августа заняли Брюссель, и бельгийские войска стали отходить к Антверпену, открывая этим широкую дорогу немцам в пределы Франции.
Главнокомандующий французскими силами генерал Жоффр директивой от 7 августа указал своим войскам на главную цель германцев — обойти французские войска с севера — и поставил своим армиям задачу атаковать неприятеля.
Жоффр предполагал, что выполнение его директивы поведёт к столкновению четырёх французско-английских армий с пятью германскими — на фронте около двухсот вёрст, от Вердена до Суань. Но он ошибся, так как не предполагал быстроты движения германских армий; он рассчитывал застать немцев ещё в Брюсселе, однако нашёл их уже у Монса и Шарлеруа.
При этом он думал встретить незначительные силы в Арденнах, а столкнулся с главными силами немцев и 11 августа принуждён был отказаться от наступления и отойти к границе.
С этого момента и началось стремительное, приводившее всех в ужас наступление германских армий, железной лавиной неуклонно катившихся к Парижу.
Глаза Франции с надеждой обратились на Россию.
Состояние русских армий ко времени европейской войны, по отзывам военных специалистов, было блестящее, благодаря жестокому уроку войны с Японией. Но это мнение было ошибочным: вооружение армии было старого образца. Армия оставалась плохо обученной (хотя её усиленно тренировали на подавлениях рабочих и крестьянских волнений), и военный министр в 1908 году на заседании совета министров доложил, что Россия не в состоянии вести войны даже с одной Турцией на предмет захвата Константинополя, «а к тому же надо помнить, что путь к Константинополю лежит через Вену и Берлин»… Обратившись к Столыпину, министр резко сказал:
— Армия не учится, а служит вам!..
Французы всё это знали, но надеялись на количественную силу России, то есть на мужицкие спины, крепость которых получила мировую известность.
Поэтому при первом же наступлении немецких армий французское правительство через своего посла Палеолога в Петербурге напомнило России о её священном долге оттянуть на себя силы немцев.
Русский военный министр Сухомлинов ответил, что верховный главнокомандующий уже выполняет этот долг: войска в Восточной Пруссии продвинулись в глубь неприятельской территории на сорок пять километров и достигли линии Сольдау и Лыка, в Галиции — подошли к Бугу и Серету, откуда двинутся на Львов, и решено было с возможной быстротой идти к Берлину.