Литмир - Электронная Библиотека
A
A

И его светлые глаза остановились в упор на глазах Митеньки.

Тот почувствовал, что ему на этот вопрос нужно ответить отрицательно.

— Отвратительно! Заведующий какое-то животное, с которым противно работать. Я просто изнемогаю, — сказал Митенька.

Лазарев несколько времени смотрел на него тем же взглядом, потом вдруг сказал:

— Великолепно!.. У меня найдётся для вас другое дело, более подходящее. Вам надоела канцелярщина и сиденье на одном месте?

— Ужасно!

— Прекрасно, — сказал Лазарев и дружески-интимно взял Митеньку за талию и отвёл его к окну.

Этот жест Лазарева вызвал в Митеньке внезапный порыв дружеских чувств к нему, почти любви, хотя он ещё не знал, что хочет предложить ему Лазарев. Но он уже был готов не из своих интересов, а в интересах Лазарева делать то, что потребуется от него, раз к нему так тепло, так хорошо отнеслись. У него даже пробежал по спине холодок взволнованного чувства.

— Дело вот в чём, — сказал Лазарев, оглядываясь на служащих, сновавших по коридору взад и вперёд. — Дело вот в чём… — Он остановился и дал пройти барышне с папкой бумаг. — Сейчас наша организация попала в полосу… Впрочем, пойдёмте лучше в мой кабинет.

Лазарев открыл дверь в кабинет, обставленный заново. Здесь был большой диван, огромный письменный стол с телефоном и креслами тёмной кожи.

Митенька почувствовал, что он вошёл сюда не как служащий к начальнику, а как приятель к приятелю. Он даже похвалил письменный прибор и кожу на креслах с таким выражением, с каким хвалят обстановку хорошо устроившегося друга, с которым давно не встречались.

— Так вот об организации нашей. Вы, конечно, знаете, что сейчас идёт борьба по линии обслуживания армии, — сказал Лазарев. — Буржуазия думала, что она получит в свои руки всё снабжение, а ей показали кукиш, оставили только помощь раненым. На этом не разжиреешь. Теперь она лезет на стену и каждую неудачу на фронте объясняет неспособностью правительства и всех его организаций. И вопит о необходимости привлечения общественных сил к более широкому участию в обороне страны. Поэтому сейчас печать начинает травить всё, что исходит от правительства. Понятно? У меня есть гениальный план! — воскликнул он, возбуждённо встав и начав опять шагать по кабинету на своих длинных ногах. — Я говорил с нашим генералом и предложил ему передать мне право давать отсрочки служащим нашей организации. Я возьму к себе на службу журналистов либеральных газет, пообещаю им отсрочки, если они напишут и напечатают нужные нам статьи. Вы понимаете, какие отсюда перспективы?

Митенька понимал, какие перспективы, понимал также, что отсрочка ему самому понадобится, если будут переосвидетельствовать белобилетников, но он также сознавал, что дело это не такого порядка, чтобы его совесть оставалась при этом чиста, как душа младенца, если он, по предложению Лазарева, перейдёт к нему на работу.

Но Лазарев так хорошо отнёсся к нему, что высказать своё настоящее мнение об этом деле было уже неудобно.

В сущности, нужно было бы сказать Лазареву:

«За кого вы меня принимаете? Ведь ни один элементарно честный человек не пойдёт на то, чтобы поддерживать реакционную правительственную организацию всякими сомнительными махинациями».

А после этих слов следовало повернуться и уйти.

Но этого сделать было невозможно опять-таки потому, что Лазарев взял по отношению к нему такой дружеский тон, и Митенька, всегда действовавший под первым впечатлением, сам же горячо отозвался на этот тон.

— Значит, пока я буду вести переговоры с журналистами, вы можете прокатиться по фронту (кстати, там сейчас затишье) и собрать кое-какие данные. Вы будете свободным человеком: никаких обязательных служебных часов, никакого сиденья на месте. Недурно?

И Лазарев размашисто хлопнул Митеньку по плечу.

Пришлось согласиться.

LXXVII

Установившимся затишьем Лазарев решил воспользоваться для отправки Митеньки на фронт.

— Ну, теперь вы наконец можете отправиться, — сказал однажды Лазарев.

У Митеньки ёкнуло сердце. Он растерялся от мысли, что ему придется ехать одному, иметь дело с чужими, незнакомыми людьми, проявлять собственную инициативу, может быть, даже что-нибудь организовать (худшее, что может быть на свете).

Но отказаться у Митеньки всё-таки не хватило духу. Тем более он знал, что уж такая его судьба — делать то, что ему не нужно, ехать туда, куда не хочется ехать. Он только попросил разрешения по дороге заехать к себе домой.

И на другой день к вечеру Митенька уже подъезжал к своей станции. Эта станция была всё такая же, что и в дни далекого детства и юности, когда он приезжал на зимние праздники домой из школы.

Как, бывало, мила её деревянная платформа с расчищенными сугробами снега, приветные огни в замёрзших окнах, толпящиеся с корзинами пассажиры и знакомая фигура бородатого кучера с кнутом в руках. Потом переход от вокзала к постоялому двору, где оставлены лошади и тёплая одежда на дорогу. Широкая деревенская улица пустынна. Сбоку, отворачивая полу, дует холодный ледяной ветер и несёт позёмку. Видны редкие огоньки в избах, занесённых почти до крыш снегом. Знакомый деревенский одноэтажный трактир с фонарём у крыльца и с колодцем на дворе, около которого горой намёрз лёд. Просторная ямщицкая изба с русской печью, висящей над столом тусклой лампой с жестяным абажуром на проволочной дужке, запах печёного хлеба и спящие фигуры ямщиков на лавках под тулупами. А в чистой горнице лампадка в углу с сухими цветами за иконами, на окнах горшки герани, а перед столом, покрытым скатертью, деревянный диван с выгнутой спинкой.

На морозе как-то особенно приятно пахнет овчина тулупа с большим воротником. Знакомые лошади — белая и вороная — запряжены гуськом в ковровые сани с подрезами и высокой спинкой. Приятно, бывало, глубоко сесть в сани и дышать сквозь висячие кудельки овчинного воротника, на которых от дыхания осаждается белый иней. И приятна сонная зимняя дорога с усиливающейся к ночи позёмкой, с толчками и раскатами, с покрикиваниями кучера, возвышающегося перед глазами своей тёмной спиной на высоком облучке, за которым виднеется в туманном сумраке зимнего вечера колеблющийся круп вороного коренника.

А там замелькали огоньки знакомой, родной деревни с занесённой канавой старого кладбища, с деревенскими сараями и омётами соломы.

Была самая середина святок, и прежде, бывало, в усадьбах за осыпанными инеем берёзами ярко светились праздничные огни и по запотевшим окнам ходили тени. По большой дороге часто проносились троечные сани с седоками, закутанными в мех воротников. Они сворачивали куда-нибудь в сторону к видневшейся в зимних сумерках усадьбе и, переехав через высокий сугроб, закрывший до половины столбы ворот, вылезали из саней у подъезда с полукруглыми рамами на крыльце и хлопали себя рукавами по полам шубы, стряхивая мелкий сухой снег.

А в светлые святочные ночи, когда полный месяц стоит в вышине над оголённым садом, ехали перед ужином прокатиться, чтобы вернуться в тёплые комнаты с разгоревшимися на морозе щеками и холодными руками.

В этом же году деревня была не та. В усадьбах за деревнями тускло и одиноко горели редкие огни. Избы на деревне, точно забытые, сиротливо глядели из сугробов, а из народа виднелись только бабы, ребятишки на горе с салазками да старики.

И часто под коптящей висячей лампой в дымной избе виднелись склонившиеся над обрывком газеты головы. Какой-нибудь грамотей, мальчонок лет двенадцати, разбирал, водя пальцем по строчкам, вйсти с войны.

69
{"b":"136659","o":1}