— Сердце против пера, — голос Арианы мелко дрожал, и свет в её худых руках болезненно пульсировал в такт словам, грозя вот-вот погаснуть. — Перо — это чистая правда. Истина. Абсолют. Кладут вырванное сердце человека, со всей его накопленной грязью, грехами и ложью, на одну чашу. А невесомое перо правды — на другую. Она замолчала, словно ей вдруг остро не хватило спёртого, пыльного воздуха. Грудь её тяжело вздымалась. — Если сердце легче пера… или хотя бы встало вровень с ним — человек считается чистым. Его пропускают дальше. За черту, к вратам. А если оно тяжелее…
— Что бывает, если оно тяжелее? — я не мог оторвать напряжённого, воспалённого взгляда от каменных обрубков жил, живо представляя, как это сердце с глухим, влажным стуком падает на чашу. — Тогда его не пропускают никуда, — глухо, как из-под двух метров сырой земли, сказала она.
Она не стала вдаваться в жуткие подробности и объяснять, куда именно девают тех, кого «не пропустили». В какие именно тёмные области их швыряют, на какие муки обрекают. А я благоразумно не стал вытягивать из неё эти краеведческие сведения. По тону её дрожащего голоса, по тому, как испуганно, по-птичьи сжались её худые плечи, предельно ясно выходило, что лучше мне этого не знать. Желательно никогда. Моя психика и так в последнее время держалась исключительно на изоленте и матерном слове.
Я стоял и неотрывно смотрел на эти исполинские, давящие весы. И услужливая память тут же, без спроса, подкинула мне яркую, как вспышка, картинку. Пыльный, залитый зноем двор с семью входами, который мы проходили. И у каждых каменных весов там была грубо, с лютой звериной яростью отбита тяжёлой кувалдой правая чаша. И голос Сандры тогда, сухой, деловитый, как щелчок кнута: «Нас взвесили и пропустили». Те весы во дворе стояли безнадёжно сломанные. Выведенные из строя чьей-то злой, отчаянной волей, чтобы суд не состоялся. А эти, здесь, в этой запертой каменной коробке, были абсолютно целы. Обе чаши на своём законном месте, цепи натянуты в тугую струну, перо и изувеченное сердце замерли в вечном, напряжённом равновесии. Кто-то вырезал их здесь, кропотливо, до последней микроскопической выемки. Вырезал, вложив в это всю душу, а потом просто сел под ними. Привалился спиной к холодному камню и просидел семьсот с лишним долгих, сводящих с ума ночей, глядя воспалёнными глазами в пустой дверной проём. И его так никуда и не пропустили. Ни с лёгким пером, ни с тяжёлым сердцем. Его вообще забыли взвесить.
Я медленно переводил взгляд от торжественной процессии слева к неумолимым весам справа и чувствовал, как колючий, пронизывающий холод пробирается под самые рёбра. Это был никакой не дом. Это было не случайное убежище от бури. Это чья-то масштабная, жуткая картинка про смерть. Выбитый в твёрдом камне грандиозный комикс для покойников. И тот безымянный безумец, что резал свои аккуратные зарубки, просто сидел внутри этой картинки, под весами и похоронным шествием, и монотонно, день за днём считал свои уходящие во тьму ночи. Весёлое, мать его за ногу, соседство. Пять звёзд, не меньше. Мы забрались в чей-то чужой, заботливо подготовленный склеп и теперь сидим тут, делим воду по глотку.
— Тут ещё рамка есть, — внезапно, разрушая давящую тишину, раздался голос Сандры со стороны лаза. Она сидела в полной, непроницаемой темноте, не видя ни слабого огня Арианы, ни искусной, детальной резьбы на стенах. Но её звериный слух уловил, как мы замерли и притихли, разглядывая камень. Она безошибочно, по нашему дыханию поняла, что там есть что-то важное. — По самому верху идёт. Я вчера ночью, когда вслепую искала выход, вела по ней рукой. Сначала там всё гладко, совсем гладко — а потом вдруг ямки начинаются. Выбитые ямки. Ритмично так.
Я послушно поднял глаза выше уровня фресок, задирая голову. Заныла шея. Точно. Над безмолвной процессией псоглавых и над гигантскими весами слепого правосудия, по самой верхней кромке стены, прямо под плоским потолком, шёл узкий, витиеватый декоративный поясок. Бордюр, состоящий из бесконечной вереницы мелких, тесно прижатых друг к другу непонятных знаков, похожих на древнюю вязь. И в этом стройном ряду действительно зияли рваные, уродливые провалы. Места, где неведомый символ выбили с корнем. С остервенением выскребли начисто, до глубокого, сглаженного углубления в твёрдой породе. Выскребли так, чтобы даже следа не осталось.
Я стал считать эти провалы. Сам не заметил, как начал это делать, — пересохшие губы зашевелились беззвучно, выталкивая сухой воздух. Считаю я всегда, когда нервы на пределе; это у меня с детства вместо молитвы, вместо ровного дыхания, которое советуют умники. Один, два, три. Над процессией с покойником на носилках зияли три чёрные дыры. Четыре, пять, шесть. Над весами правосудия — тоже ровно три выщербины. И последний, седьмой провал, обнаружился на торцевой стене, у самого выхода. Прямо над разбитой головой каменного сторожа-льва, мимо которого мы проползли.
Семь. Красивое, завершённое число. Прямо магическое. — Семь, — констатировал я вслух, и звук хлёстко ударился о каменный потолок, осыпавшись вниз сухой пылью. — Семь начисто выбитых мест в этой рамке.
Ариана сделала неуверенный шаг ко мне. Подняла свой тающий свет повыше, вставая на цыпочки, и всмотрелась в истерзанный камень. Желтоватый огонёк в её тонкой руке начал мелко, судорожно дрожать — её внутренняя батарейка стремительно садилась, выжимая последние капли энергии. — Имена, — тихо, с придыханием выдохнула она, словно боясь разбудить кого-то невидимого и очень страшного. — В таких рамках над фресками всегда пишут имена. Чьё это место по праву, кто здесь лежит, кому должны молиться живые. Она протянула свободную руку и кончиком грязного, стёртого пальца осторожно тронула ближайшую выщербину в камне. В глубоком углублении осталась сухая, въевшаяся каменная пыль. В точности такая же серая пудра, какую я вчера брезгливо выковыривал из-под ногтей у безликого льва на входе, когда мы карабкались наверх. — Их стесали. Все семь имён, — голос Арианы сорвался на шёпот. — Уничтожили полностью. Стёрли из памяти. Точно так же, как сбили морду у того сторожа снаружи.
— Кто-то упрямо и целенаправленно ходит и сбивает имена, — процедил я, складывая разрозненные факты в голове. Кусочки дерьмового пазла вставали на свои места. — У зверя морду — в пыль. Кувалдой, чтобы даже очертаний не осталось. В рамке — надписи. Семь штук. Подчистую, до голого камня.
— Кто-то очень, очень не хочет, чтобы здесь кого-то помнили, — прошептала Ариана, обхватив себя за плечи. И в ту же секунду огонёк между её раскрытых ладоней судорожно мигнул в последний раз. Плюнул жалкой, чадящей искрой и пропал насовсем. Батарейка сдохла.
Плотная, удушливая, бархатная тьма обрушилась на нас снова, надёжно скрыв и исполинские весы, и стройных псов, и пустые, зияющие рамки. Словно набросили тяжёлый мешок на голову. Мы постояли в этой первобытной слепоте молча. Я слушал прерывистое дыхание девчонок и пытался переварить увиденное. Семь сбитых имён над двумя каменными страницами чьего-то приговора. Где-то снаружи, за порогом, терпеливо ждут десять пар светящихся жёлтых глаз, которым не нужна еда, а нужна только наша кровь. А за моим поясом торчит чужой костяной резец, всё ещё хранящий в себе тепло моей живой руки. Картинка складывалась исключительно дрянная. Додумывать всю эту высокую мистику, копаться в том, кто и зачем жестоко мстил мертвецам, стирая их из истории, было совершенно нечем. Да и некогда. Это проблемы мёртвых, а мы пока ещё планировали оставаться живыми. Зато одно, самое главное и самое паршивое, уже сходилось железно. И ничего хорошего в этом выводе для нас не предвиделось. Ни малейшего шанса на передышку. Отсидеться не выйдет.
* * *
— Ариана, — позвал я негромко. Я тяжело опустился на пол спиной к стене, сполз по ней, морщась от саднящей боли. Придвинулся поближе к её тёмному углу, чтобы не повышать голос в этой гулкой каменной коробке. — Послушай меня внимательно. Тот парень, который резал здесь камень. Семьсот восемьдесят четыре ночи. Он сидел вот тут, на этом самом месте, где я сейчас сижу. Спиной к прохладной стене, лицом к выходу, тупо глядя в темноту и надеясь на чудо. Кувшин с водой стоял рядом, под рукой. Резец был намертво зажат в кулаке. И в один прекрасный день он просто взял и перестал резать. Остановился на четвёртой насечке в новом ряду. Не дорезал строку до конца.