Ноги налились мёртвым свинцом — это был третий перегон подряд. Три перехода без нормального привала, без сна, без полного глотка воды, от которого не сводит горло судорогой. А до того была целина. Бесконечная мёртвая равнина, по которой гулял только колючий ветер, забиваясь под одежду, вымораживая нутро и высушивая кожу до состояния пергамента. Она выпила из нас половину жил, выжала досуха, как старую половую тряпку, оставив одну злость и тупое звериное упрямство. В Песках всегда так: идёшь, слепо переставляя ноги, ненавидя каждый свой шаг, каждую чёртову песчинку, забившуюся в ботинки и стирающую пальцы в кровь, пока не поймёшь, что сил больше нет. Что ты пуст, как выпотрошенный мясником мешок. Мышцы горят, лёгкие со свистом качают пыль вместо воздуха, а перед глазами плывут цветные круги. А потом земля уходит из-под ног, темнота скалит зубы, и ты непостижимым образом находишь где-то на самом дне, под осадком отчаяния, ещё немного тяги. Просто чтобы не сдохнуть на потеху местным тварям. Назло всему. И, может быть, ради того, чтобы однажды снова увидеть нормальное небо над головой, а не этот бесконечный чёрный саван.
Но впереди, далеко внизу, было не привычное чёрное ничто. Котловина открывалась широкой и глубокой каменной чашей, выскобленной до дна когтями неизвестного гигантского зверя. И на её дне жил свет.
Слабый. Дрожащий, жалкий, как пламя грошовой свечи на сквозняке в дешёвом кабаке. Совершенно неправильный для этой вечной липкой ночи, где всё либо жрёт, либо прячется. Белый, чистый, а не мутный, как гнилой фосфор зарниц над мёртвыми болотами. И, главное, живой. Пока он жил, упрямо цеплялся за черноту из последних сил, я бежал вниз. Скользил по осыпи, оступался, выравнивал тело древком, рискуя вывихнуть кисть на каждом неверном уступе. Свет в областях — всегда лотерея с паршивыми ставками, где заведение почти всегда забирает всё, а ты остаёшься без штанов и без головы. Либо чудом уцелевшее спасение, либо хитрая, изощрённая приманка. И чаще — второе. Какая-нибудь хищная дрянь с половиной мозга развешивает в темноте красивые фонарики, чтобы отчаявшиеся дураки вроде нас пришли к ней на ужин, пуская слюни от радости. «Идите к свету», ага. Заходи, дорогой путник, мы как раз проголодались, рассаживайся поудобнее, сейчас мы тебя будем жрать. Но когда за спиной клубится бесконечная темнота, полная зубов, и дышит тебе в затылок могильным морозом, ты идёшь на любую приманку. И молча надеешься успеть всадить копьё в ответ, испортив ей аппетит перед неизбежной смертью.
На полпути ко дну, когда безумный уклон немного выровнялся и камни перестали уходить из-под ног сплошным потоком, я услышал её вдох.
Не свой. Мой хрипел в груди, как порванные кузнечные мехи, отмеряя каждый удар сердца тупой болью под рёбрами. И не Сандры — та, шедшая след в след за мной, дышала так тихо, что казалась бесплотной тенью, скользящей по камням. Чужой вдох. Девочка сидела в самом центре круга дрожащего белого огня и дышала часто, коротко, со свистом хватая спёртый холодный воздух пересохшим ртом. Так дышат, когда из последних сил держат на худых плечах рухнувшую потолочную балку. Когда мышцы горят в агонии, связки трещат, готовые лопнуть, а сил не осталось ещё час назад, но ты всё держишь, до крошева стиснув зубы и зажмурив глаза. Потому что отпустишь — тяжесть рухнет и раздавит тебя в кровавую кашу, перемешав кости с песком.
Живая. Правило четвёртое сработало в голове холодной вспышкой: нет вдоха между словами — нет человека. Твари в областях обожают играть в людей. Они подслушивают, а потом копируют голоса, плачут пронзительным детским плачем, скулят до боли знакомым голосом твоей мёртвой сестры. Но дышать так, как дышит живой измученный человек, у которого лёгкие рвутся от усталости, они не умеют. Здесь вдохи были. Рваные, надсадные, отчаянно человеческие. Настоящее мясо, кости и кровь. Я отметил это молча, кивнул сам себе и скользнул ещё ниже, гася инерцию шагов.
Кольцо я начал считать, ещё не добравшись до ровного дна. Глаза выхватили в непроглядной темноте вокруг девочки яркие жёлтые точки. Они висели в воздухе, не мигая, словно приколотые к мраку булавками.
Восемь пар.
Нет. Я моргнул, согнав едкий пот с ресниц. Пока я прикидывал правый сектор, крайняя тройка огней моргнула и растворилась во тьме, не оставив после себя даже тени. А левее, у самой границы света, беззвучно вспыхнула ещё пара.
Двенадцать.
Я до боли стиснул челюсти, чувствуя, как на зубах мерзко скрипит вездесущий песок. Снова мимо. Опять не сходится проклятая арифметика. Ещё три пары жёлтых бусинок моргнули и исчезли без звука, словно кто-то равнодушно задул праздничные свечи. На их месте тут же появились две, плотнее, ближе друг к другу, будто сдвигаясь плечом к плечу в невидимом строю. Я сплюнул горькую, вязкую слюну, от которой пересохло в горле ещё больше, и бросил считать. Бесполезно. Они не стояли на месте дольше трёх-четырёх долгих секунд. Это была не бестолковая возня слепых щенков и не нервозность голодной стаи перед решающим прыжком на добычу. Это была тактика. Идеальная, отточенная в тысячах успешных охот. Они ломали мой счёт осознанно, методично, с ледяной, нечеловеческой насмешкой. Без единого шороха когтей по камню, без шороха чешуи или шерсти. Без лишнего движения, которое выдало бы их массу, размер или форму. Тёмные, подлые, расчётливые твари, которым очень не нравилось, когда их загоняют в понятные людям цифры. Они знали главное правило Песков: человек, который не может сосчитать врага, рано или поздно начинает паниковать. А паника сбивает дыхание, путает мысли и заставляет делать глупости. Идеальная приправа к свежей крови.
— Сколько? — шепнула Сандра у меня за плечом. Её узкая рука легла мне на локоть. Не вцепилась мёртвой хваткой тонущего — просто легко обозначила присутствие, считывая каждое малейшее напряжение моего тела, каждый резкий удар пульса под кожей.
— Не знаю, — так же тихо и зло ответил я, не отрывая воспалённого взгляда от жёлтых огней. — Не складывается чёртова арифметика. Плывут, гады. Играют в напёрстки, как рыночные шулера.
— У меня ничего. Пустая котловина, Марк.
Сандра говорила ровно, чеканя слоги, без малейшей тени страха. Сухая констатация факта от человека, который давно разучился бояться темноты, потому что жил в ней всю свою жизнь, не зная света. Слепая от рождения, она читала Пески ушами, кожей, подошвами стёртых ботинок в сотню раз лучше, чем я читал их двумя здоровыми, зрячими глазами. Её мир состоял из тончайших вибраций, отражённого эха, изменения плотности воздуха и перепадов температуры камня. Для неё мир не делился на свет и тьму, он делился на то, что можно услышать, и то, что прячется. И если она своим безошибочным чутьём уверенно говорила «ничего», значит, там, за границей этого дрожащего круга света, была абсолютно мёртвая, ничем не нарушаемая пустота. Звенящий, ледяной вакуум. Ни хруста песчинки, ни шороха, ни запаха пота.
— Их полный круг, — добавила она секунду спустя, чуть повернув голову вбок, словно прислушиваясь к чему-то известному только ей одной. — И ни одного я не слышу. Ни сиплого дыхания, ни скрежета когтей, ни удара сердца. Глухо, как в заколоченной могиле на старом кладбище. Слышу только её. Девочку. У неё сердце бьётся так, что вот-вот рёбра изнутри проломит. Как у птицы, застрявшей в силках.
Праздник какой-то, честное слово. Твари, которые не дышат, не топчут песок, не имеют веса для её сверхчувствительного слепого слуха, но зато прекрасно знают, как обмануть человеческий глаз и сбить счёт до нуля. Я крепче перехватил копьё, чувствуя, как шершавое древко ложится в ладонь. Если их нельзя услышать, бить придётся вслепую, по одним иллюзорным огонькам. Паршивый расклад. Даже хуже, чем паршивый. Но выбирать не приходилось.
Мы наконец спустились на ровное дно котловины, сделали несколько осторожных шагов и замерли у самого края белого свечения. Вблизи всё стало видно куда чётче. Они сидели по всей окружности. Равные промежутки, словно выверенные по линейке педантичным чертёжником. Все на одной точной дистанции от границы спасительного света — натяни верёвку, и нигде она не провисла бы ни на палец. Никто не переступал с лапы на лапу, не вертел башкой в нетерпении, не скалился, обнажая клыки. Они просто сидели. Как сидят высохшие нищие у наглухо закрытых кованых ворот богатого храма: терпеливо, без суеты, с первобытным пониманием, что эти ворота рано или поздно откроются. Дерево сгниёт, замок заржавеет, стража уснёт или просто сдохнет от старости. И тогда они зайдут внутрь и возьмут своё законное мясо.