Два. А может, и весь десяток. Мы не могли знать. Они стояли по сторонам от нашего следа в непроглядном мраке и звали нас — терпеливо, ласково, отмеренно. На одной и той же бережно сохранённой чужой надежде, которой у них было запасено вдоволь на целую вечность. Иди на крик, глупый уставший человек. Тут люди. Тебя очень ждут. Иди сюда, и мы с интересом поглядим, как ты будешь кричать, чтобы пополнить нашу богатую звуковую коллекцию.
Своё дурное, рвущееся из горла «здесь!» я держал за крепко стиснутыми зубами до самого утра. Оно рвалось наружу само, помимо воли, — особенно в тот глухой предрассветный час, когда мёртвый голос начал правдоподобно, дьявольски искусно уставать. Оно, оказывается, и уставать умело. К концу долгой серой «ночи» крик заметно просел, охрип, пошёл с сиплой, жалобной трещиной, совсем как у живого человека, который кричит уже очень давно и безнадёжно сорвал горло. Только вот трещина каждый раз была одна и та же. На одном слове, на одной жалобной ноте. Заученная, застывшая мёртвая трещина. Вызубренная наизусть усталость сломанного инструмента.
А под самое «утро», когда небо начало чуть заметно светлеть мутной серостью, степь решила зайти с козырей.
— Во-оды-ы… — жалобно, тоскливо нараспев позвало слева, издалека.
Другой голос. Девчоночий, тонкий, вымотанный в край, мелко дрожащий от слабости и боли.
— Иди сюда-а… у нас е-есть вода-а…
Вот на этом меня и подняло бы с песка, будь я один. На одних «людях» я ещё держался: чего на самом деле стоят люди в этой пустыне, когда жрать нечего, мы уже выучили на своей шкуре; цена им была ломаный грош в базарный день. Но вода. Одно короткое слово «вода» весило здесь, на высохшей до звона чёрной целине, больше всех остальных слов человеческого языка, вместе взятых. Я успел увидеть её всю в один миг — пузатую влажную флягу, покрытую испариной, мокрую льняную тряпицу на потрескавшихся губах, тяжёлый живительный глоток, текущий по воспалённому горлу, — прежде чем опомнился. Тряхнул головой. И услышал то, что слушать был обязан.
Между словами никто не дышал. Девчонка не всхлипывала. Не глотала судорожно воздух. Просто ровный, чистый, идеальный звук, подвешенный в пустоте.
— Когда-то какая-то девочка стояла у воды и звала своих, — сказала Сандра еле слышно, и голос её чуть дрогнул. — Делиться звала. Не пила сама втихаря, забившись в щель, а звала остальных. Вот этим самым голосом.
Я не ответил. Отвечать было нельзя, малейший звук выдал бы нас с головой. Да и нечем было: горло пересохло так, что стенки слиплись намертво, и пересохло вовсе не от жажды. От накатившего животного ужаса.
Правило четвёртое сложилось у меня в голове к самой подъёмной вспышке. Само собой. Из липкого холодного пота и сухого безжалостного счёта — родом из того же тёмного приютского угла, откуда вылезли и первые три.
Живой голос дышит. Хочешь идти на зов — сперва услышь вдох. Нет вдоха — нет человека. Есть только тварь, которая носит чужой голос, как мародёр носит снятые с остывающего трупа сапоги.
Аккуратное правило. Короткое, как удар ножом. И ложилось оно ровно рядом с тем, бесправильным, безномерным, что я на своей крови выучил на поле мёртвых: те, кто носит чужое, старое, прозвучавшее, — слепы к живому. Им подавай уже сказанное. Два кусочка одной и той же страшной науки, и оба про одну гнилую породу. Я начинал понемногу её распознавать.
— Запомнила, — сказала Сандра много позже, когда я хрипло, едва разлепляя губы, проговорил это новое правило вслух.
Мы уже были на ходу, быстро отмеряя шаги подальше от гиблого места.
— Михелю бы понравилось. Он любил такие. Короткие и чтоб сразу насмерть.
— Это правило стоило нам полной ночи сна перед тяжёлым переходом, — буркнул я, зло поправляя лямку на натёртом до кровавых волдырей плече. — Дорого вышло.
— Дёшево, Марк, — не согласилась она. Она шла чуть позади, твёрдо держа руку у меня на плече, вслепую читая мою напряжённую спину. — Дёшево. Ты ведь чуть не ответил там, в яме. Я чувствовала, как ты дёрнулся.
Спорить я не стал. Она была кругом права. Чуть не ответил. Будь я один, не ляг её сухая жёсткая ладонь мне на рот вовремя, — я бы радостно гаркнул, и моё дурное «здесь» ушло бы прямиком в чужую вечную копилку голосов. А следом, уверенно и неотвратимо правя по моему голосу, к копанке бесшумно пришло бы то, что эти коллекции собирает и заботливо хранит в песках.
Сандра спала вполуха, даже оглохнув после видения, а тут, на открытой выморочной целине, не спала вовсе. Её уши работали за нас двоих на износ. Я задолжал этой слепой девчонке уже столько своих никчёмных жизней, что давно бросил их считать. Всё равно не расплачусь. Никогда.
* * *
«Утро» началось с солидного, выматывающего крюка. Оба пустых места, что звали нас девчоночьим и мальчишеским голосами, я обвёл по широкой дуге, забирая от каждого источника звука шагов на триста, не меньше. Дуга безжалостно съела наше драгоценное время, а мы и так непозволительно опаздывали к угасающему огню.
Потом чёрная целина взяла свою справедливую плату за вчерашнюю дикую гонку.
Ноги отяжелели, налились свинцом задолго до вечерней вспышки, колени гнулись с откровенным, пугающим хрустом. Правая рука дёргала злой, пульсирующей болью при каждом шаге, отдавая в шею и заставляя зубы скрипеть. Вдобавок кончилось мясо.
Последнюю целую полоску мы по-братски разделили на ходу, не останавливаясь, чтобы не сбивать с таким трудом набранный ритм, и запили двумя жалкими глотками. Я жевал свою крошечную половину долго, остервенело мусоля жёсткие волокна, как учат жевать старики в долгие голодные зимы, чтобы обмануть пустой, сводящий спазмами желудок. И думал, что лоток за спиной отныне везёт только пустой гулкий горшок, запасные портянки да горькие, бесполезные воспоминания о сытости. Запас, который я ещё недавно самодовольно взвешивал на руке и держал за несметное богатство, кончился раньше срока. В самый неудобный, паскудный из дней.
— Слепней почти нет, — сухо отчиталась Сандра по своей живой кладовке. — Шесть. По три на вечер.
— Дойдём до огня — разберёмся, — бросил я сквозь зубы.
— А у огня нас кто-то кормит? Там накрыт огромный стол с белой скатертью?
— У огня нас двое ждут. — Я перехватил непослушное дубовое древко поудобнее, стирая едкий, застилающий глаза пот со лба грязным рукавом. — Девочка. И те, кто вокруг неё сидит. Посмотрим. Кто-нибудь да окажется съедобным. В крайнем случае кости погрызём.
Шутка отдавала кислой желчью и могильным холодом, но Сандра коротко хмыкнула за спиной, и идти стало хоть на полпальца легче. Юмор висельника — единственное, чего у нас никто не мог отнять, даже в Песках.
Глаза появились на втором перегоне после нашего вынужденного крюка.
Первую пару я поймал краем бокового зрения, далеко справа. На гребешке невысокого песчаного наноса, сливавшегося с серой мглой, неподвижно стояли две жёлтые, тускло светящиеся точки. Парные. На высоте, где обычно располагаются глаза у очень крупного, матёрого пса. Я резко довернул голову, вглядываясь, — и точки мгновенно моргнули и погасли. Прикрылись, идеально слившись с темнотой.
— Справа на наносе что-то было, — негромко сказал я, ни на долю секунды не сбавляя шага. — Сейчас нет. Ушло или зажмурилось.
Сандра послушно повернула голову вправо. Долго держала так, чуть наклонив ухо к плечу, вслушиваясь в холодные потоки ветра над песком. Лицо у неё делалось всё отрешённее и пустее.
— Там пусто, — сказала она наконец деревянным голосом. — Прямо как тогда. Помнишь? На гребне, над гнездом.
— Угу. Помню.
— Они опять смотрят, а я опять ни черта не слышу. Ни дыхания, ни скрежета когтей по песку, ни биения сердца. — Она выговорила это ровно, без эмоций, чеканя слоги, как выговаривают страшный, окончательный приговор, с которым уже твёрдо решили жить. — Скажи, когда появятся снова.
Они появились снова через тысячу шагов, теперь уже слева. Та же пара жёлтых тусклых точек, та же высота, та же манера гаснуть, стоило мне вглядеться. А потом справа. Уже две пары разом.