— Будущее, — сказал я, и по шее у меня пополз мерзкий, царапающий холодок.
— Кусок будущего. С мою ладонь размером. — Она усмехнулась — коротко, криво, без единой капли веселья. — Двенадцать лет я больше всего на свете мечтала увидеть хоть что-нибудь. Сбылось, Марк. Видишь, как лихо в этих краях сбываются заветные мечты. Тебе кидают один кусок, показывают на нём самое страшное, что может стрястись, — и тут же берут плату. Вперёд и без сдачи.
— Твой слух.
— Слух. — Она медленно кивнула. — Вот что в этом всём самое смешное, понимаешь? Самая злая, расчётливая шутка. Мне на один миг показывают картинку нашего спасения — и за это вынимают единственное, чем я вообще живу. Единственное, что делает меня не обузой для тебя. Сто сорок вдохов я не человек. Я — сломанная мебель. И если в эти глухие вдохи ко мне в темноте подойдёт что-нибудь голодное…
Она сглотнула пересохшим горлом и не договорила.
— В эти сто сорок долбаных вдохов у тебя есть я, — отрезал я, грубо обрубая её начинающуюся панику на самом корню. — Уши на сто сорок вдохов я тебе как-нибудь обеспечу, не переломлюсь. Считай, что это моё пайковое довольствие. Положено — выдам, распишешься в ведомости.
Что-то едва заметно дрогнуло у неё в лице. Появилась тонкая складка между бровей. Она будто хотела сказать в ответ что-то человеческое, может, даже слабое и тёплое. Но быстро передумала, взяла себя в руки и сказала другое, сухое и деловое:
— Про это нельзя рассказывать. Никому, Марк. Никогда. Ни нашим, если мы их вообще догоним. Ни там, за Вратами. Особенно там, в живых княжествах.
— Кому какое дело до чужих пророческих кошмаров? У всех тут кошмары, хоть лопатой греби.
— Михель рассказывал. Вещунов — так зовут тех, кто видит хоть на один шаг вперёд, — князья забирают себе. Пожизненно, с потрохами. Их не жгут на базарных площадях, как порченых кошмарников. Наоборот — берегут, холят, сытно кормят с серебряной ложечки. Слишком редкая, слишком дорогая добыча. Просто с того самого дня ты больше никогда и никуда не идёшь сам. Ты сидишь в каменной башне за тремя тяжёлыми замками и видишь выгоду для своего князя. Золотая клетка с золотой кормушкой.
Она стиснула руки так, что костяшки побелели, став похожими на мел.
— Скрывать такой дар — вечная каторга и каждодневный липкий страх проколоться на мелочи. А показать — верная клетка до самой смерти. Я выбираю каторгу.
Я смотрел на неё и думал про свои зубы. Про то, как они с недавних пор подло, тонко и нудно ноют каждый раз, когда близко, под толстым слоем песка, прячется открытая вода. Про это мелкое, ящерье, никому не нужное чутьё, за которое меня тоже по головке не погладят добрые дяди. Подумал про невидимую графу в княжеском протоколе, по которой, громко лязгнув на стрелке, поедет под откос моя собственная жизнь, если об этом пронюхают нужные, правильные люди.
Нас таких, выходит, в этой мёртвой яме набралось уже двое. Двое бракованных, с безымянным добром внутри, которое нельзя называть вслух ни при каких обстоятельствах — иначе мигом станешь чьей-то крайне выгодной собственностью.
И ещё одно я тогда подумал, разглядывая её слепое, упрямое до дрожи лицо. Простую, в общем-то, вещь, но она впервые легла у меня в голове просто и понятно.
Здесь за всё платят вперёд. За драгоценную воду — слепнями да чужим недобрым вниманием. За её зрячий, яркий миг — её слухом. Дар тут не дарят от широкой души. Дар тут дают в долг, под жёсткий грабительский процент, и приходят за платой раньше, чем ты успеешь толком распробовать товар на зуб. Кто бы ни держал в этой пустыне долговую книгу, считать он умел отлично, не обвешивал.
— Твоего видения не было, — сказал я, глядя ей прямо в незрячие глаза. Твёрдо сказал, чтобы вбить это как гвоздь. — Ни под какой аркой мы не стояли. Я ничего не знаю и знать не хочу. Оглохла от проклятой пыли, перенервничала — с кем не бывает. Сквозняком надуло из подземелий.
Сандра медленно, с заметным облегчением, выдохнула сквозь зубы.
— Спасибо.
— Сочтёмся. С тебя теперь причитается точно такая же ответная глухота к моим собственным странностям. Засчитываю авансом. Мелким оптом.
— У тебя есть странности? — Она искренне удивилась и подняла правую бровь. Жест вышел на диво точный и насмешливый — видно, подсмотрела когда-то в раннем детстве у зрячих и накрепко затвердила мускулами лица.
— У всех в этой дыре свои странности. Мои пока скромные, не царские. Жить почти не мешают.
На том и порешили. Закрепили негласный устный договор — два нищих оборванных калеки с опасными секретами за пазухой, сидя в пыли. Если подумать трезво и без иллюзий, бывали в истории компании и похуже нашей.
Ужин у нас вышел поистине праздничный. Гуляли, можно сказать, на широкую ногу. По одной тонкой полоске вяленого мяса — такого жёсткого, как голенище старого дедовского сапога. По три сушёных слепня из её заветного неприкосновенного запаса — хрустят на зубах, мерзавцы, словно битое стекло с песком, но силу дают. И ровно по четыре маленьких, жалких глотка из малого кувшинчика.
Большую флягу мы берегли полной — чтобы не плескалась при каждом шаге, не пела на ходу, не выдавала нас чужим ушам. Кувшинчик опустел: было в нём восемь глотков на двоих, не стало ни одного. Сорок восемь в нашей таре безжалостно превратились в сорок. Последний, четвёртый глоток я подержал во рту так долго, как только сумел, катая по языку. Дешёвый, жалкий способ обмануть ссыхающуюся от пыли глотку. Пустой горшок ехал в моей сумке дальше, дожидаясь своей законной очереди у следующей воды.
Далеко впереди, над острыми, как обломки зубов гигантского хищника, грядами, ровно мигала жилка света. Считать дни до неё я зарёкся ещё неделю назад. Эта дорога не мерилась днями. Она мерилась от воды до воды и от беды до беды. По воде у нас пока был запас. По бедам запасов на руки не выдают.
— Расскажи про неё, — попросила вдруг Сандра в наступившей холодной, густой темноте. Не своим ровным деловым тоном — тихо, почти жалобно. — Про жилку. Какая она сегодня?
— Ближе стала, — отозвался я, вглядываясь в далёкий горизонт воспалёнными до красноты глазами. — Я тебе вчера говорил — как светящаяся трещина в раскалённой печной дверце. Так вот забудь это. Подросла. Теперь это уже не трещина. Это щель.
— Щель — это хорошо, — серьёзно, без тени улыбки сказала Сандра, подтягивая колени к груди. — В щель можно попробовать пролезть.
* * *
Каменистые гряды мы взяли долгим, тягучим измором ближе к местному «вечеру», когда тяжёлое небо над головой окончательно загустело и налилось цветом грязного, тусклого свинца. Жилка света мигала впереди, чуть левее, ровно там, где ей и полагалось быть по моему курсу. Икры горели огнём от бесконечных крутых подъёмов по осыпям. Я уже вовсю высматривал плоское место для ночёвки, щурясь от ветра, — и тут заметил неладное.
Внизу, в глубокой естественной ложбине у самого подножия гряды, на ровном, казалось бы, нетронутом песке темнело пятно. Подозрительно круглое. Правильное.
Я насторожился ещё на гребне, не начиная опасного спуска. Правильные геометрические круги в этой дикой, забытой всеми богами пустыне рисуют только два рода вещей: опасные твари в гон и беда. Ни то, ни другое мне сейчас даром было не нужно.
А ведь я, дурак, заранее присмотрел эту ложбину сверху. Единственное укрытое, закрытое со всех сторон место на всю проклятую округу. Прикинул: вот тут и заляжем на ночь, тут и каменную стену есть к чему приткнуться спиной, и сквозным ветром не выдует тепло. Понадеялся.
Мы спустились боком, медленно, ставя ногу с осторожным перекатом, чтобы не стронуть предательскую осыпь и не наделать шума. Я шёл первым, перехватив древко копья так, чтобы в любой миг с силой выбросить руку вперёд.
Это была не тварь. Это было кострище.
Настоящее, чёрт его дери, человеческое кострище. Аккуратный круг, со знанием дела и без спешки выложенный крупными камнями. Внутри — плотная серая зола и обгорелые угли. Рядом валялась толстая, обглоданная добела кость не пойми какого местного зверя. А вокруг темнел вытоптанный множеством ног песок. Много. Топтался тут явно не один человек, и ноги у всех были отнюдь не детские.