* * *
К позднему вечеру поезд с натужным, хриплым воем локомотива втянулся в Гиблую милю, и вагонный гомон смолк сам собой, мгновенно, будто всем разом перерезали глотки невидимым ножом. Даже ритмичный перестук железных колёс на стыках сделался каким-то неестественно глухим, вязким и осторожным — хотя казалось бы, мёртвому железу какая разница, по какой земле катиться?
За мутными, густо закопчёнными паровозным дымом стёклами потянулась бесцветная, абсолютно мёртвая земля. Мелькал лес, напрочь лишённый не только зелёной хвои, но и самых мелких ветвей, — из серой, словно присыпанной пеплом почвы торчали лишь голые, гладкие стволы, похожие на обглоданные кости исполинов. Промелькнула забытая богом деревня: вроде и дома целехоньки, крыши из дранки не провалены, и бревенчатый колодец с журавлём на месте, и деревянные ворота ничуть не покосились. Но смотреть на всё это было физически тяжело, до тошноты и рези в глазах. Взгляд то и дело бессильно, как по льду, соскальзывал, не находя зацепок и привычной опоры, словно пейзаж был неумело нарисован блёклой, разбавленной акварелью, безжалостно расплывшейся под дождём. Я до рези в глазах попытался разобрать выцветшую вывеску на чудом уцелевшей станционной будке, но ничего не вышло: облупленные буквы вроде бы знакомые, родные, а в осмысленные слова не собираются, хоть ты башкой о стекло тресни.
Над пустой, заросшей высокой полынью деревянной платформой горел одинокий фонарь. Столб стоял ровно, не покосившись, электрическая лампочка светила исправно, отбрасывая чёткий жёлтый круг на гнилые доски — значит, живой ток откуда-то с большой земли сюда регулярно подавался. И вот этот живой, упрямо горящий в ночи свет посреди абсолютного, давящего на психику запустения оказался самым жутким из всего, что мне вообще довелось увидеть за свои недолгие двенадцать лет. Я прекрасно знал, как выглядят заброшенные места, насмотрелся на горелые руины и гнилые склады за свою жизнь на окраинах. Но эту станцию не бросали люди в панической спешке, спасаясь от врага. Просто само это место словно выцвело, истончилось как старая половая тряпка и намертво забыло, что когда-то вообще принадлежало живым, дышащим людям.
На крыше нашего броневагона сопровождения с металлическим, зубовным скрежетом, резанувшим по барабанным перепонкам, повернулась башенка, и пулемёт медленно, слепо повёл черным провалом ствола вдоль серого мертвого леса. Никаких реальных целей там не было и быть не могло. Просто по этим гиблым местам иначе не ездят по уставу. Положено целить во тьму — будут целить во тьму.
— Что там, за окном? — едва слышно, напряжённо спросила Сандра. Она подалась вперёд, судорожно втягивая ноздрями спёртый воздух вагона, словно пыталась унюхать пейзаж.
— Деревня какая-то. Вся серая, как пепел из печи. Название прочесть не могу, глаза слезятся и болят от неё.
— Это реальность истончилась, — глухо, замогильным голосом пояснила она. — Михель рассказывал, что здесь когда-то давно открылись огромные дикие врата. Их вовремя не заметили дозорные и захлопнули слишком поздно, когда зараза уже пошла. Люди-то вроде спаслись, убежали сломя голову, вот только напрочь забыли свою родную деревню. Даже те, кто в ней родился, вырос и землю пахал. В казённых бумагах сухие записи остались, метрики лежат в архивах пылятся, а в памяти людей — звенящая, глухая пустота. — Она медленно повернула к невидимому за окном стеклу своё слепое, напряжённое лицо. — С каждым грёбаным годом таких мертвых пятен на земле всё больше и больше. И новых врат открывается тоже больше. Мир просто рвётся по швам, как гнилая ткань.
Я мрачно промолчал, до хруста стиснув челюсти. Слова Сандры ложились тяжёлым, холодным камнем на самое дно желудка, убивая остатки аппетита. Пальцы левой руки машинально забрались под рубаху и нащупали костяную плашку. Тёплая от моего тела. Гладкая, затёртая до блеска. Совершенно, абсолютно бесполезная против того хтонического ужаса, что ждал нас впереди. Но она была моя. Единственное, что у меня было в этом выцветающем мире.
После того как жуткая Гиблая миля наконец-то осталась позади во мраке и за окном снова замелькали нормальные, живые, тёплые огни полустанков, в нашей теплушке ещё долго стояла гнетущая, вязкая тишина. Даже невозмутимый здоровяк Пит жевал своё чесночное сало абсолютно беззвучно, стыдливо прикрывая рот широкой ладонью, чтобы не нарушать этот могильный покой.
* * *
На безымянной крупной узловой станции эшелон с лязгом буферов и свистящим шипением тормозов встал на дозаправку котлов водой. Тяжёлая дверь нашего вагона с грохотом отъехала в сторону, впуская в духоту струю ледяного ночного сквозняка, и усатый станционный кондуктор скучным, монотонным казённым голосом выкрикнул, щурясь в помятую бумажку:
— Сольвей! Ариана Сольвей. На выход! В общий вагон, с вещами, живо!
От светящихся тёплым, уютным светом классных вагонов по заплёванному, мокрому перрону мерно, печатая шаг, вышагивала девчонка в добротном, дорогом форменном пальто. Вот только родовые дворянские шевроны на её рукавах были грубо, с мясом спороты, оставив торчащие белые нитки на тёмном сукне. Спина вытянута звенящей струной, острый, упрямый подбородок вздёрнут к небу, в тонкой, изящной руке намертво зажат тяжёлый кожаный саквояж. Шла она с таким ледяным, невозмутимым видом, будто весь этот грязный заштатный вокзал с его вонью мазута принадлежал ей по праву рождения, а все остальные здесь лишь переминались с ноги на ногу из её личной милости.
Вдогонку ей из тамбура ярко освещённого головного вагона заливисто, с издевательской оттяжечкой свистнули в два пальца. Так не дразнят ровесников в играх. Так, как я не раз слышал на богатых псарнях, надменные псари отзывают зарвавшуюся, тупую свору гончих. А следом из окон раздался дружный, раскатистый гогот — сытый, невероятно жестокий, истинно барский гогот тех, кто абсолютно уверен в своей полной безнаказанности.
Я запомнил этот свист. Сам не знаю зачем — просто отложил куда-то на самое дно памяти, туда, где у меня хранились все неоплаченные долги, которые однажды придётся вернуть с процентами. Так свистят на того, кого держат за собаку. А я очень не любил, когда человека держат за собаку, — даже вот такую, с задранным к небу носом, которой на меня плевать с высокой колокольни.
Девочка даже не обернулась на этот шум. Ни один мускул не дрогнул на её бледном лице.
Она легко, почти изящно поднялась по крутым железным ступеням в нашу вонючую, пропахшую страхом теплушку, брезгливо и быстро окинула холодным взглядом весь этот вагонный табор оборванцев, сопящий в полутьме. Безошибочно выхватила нас с Сандрой и пустоту вокруг нас — и решительно, чеканя каждый шаг, уселась рядом на жёсткие, неструганые доски. Саквояж бережно пристроила на худых коленях, вцепившись в потускневшие медные застёжки так, что костяшки её длинных пальцев побелели до мертвенной синевы.
— Сольвей, — тут же зашушукались, зашипели ядовитыми клубками змей за нашими спинами. — Те самые. Из западных предателей. Проклятая кровь.
Про некогда великий и могущественный опальный род Сольвей краем уха слыхал даже я, хоть и вырос за высоким приютским забором. Древняя, гордая фамилия, знаменитые пастыри-светоносцы, поколениями без потерь водившие богатые торговые караваны через самые гиблые сновидения, пока тридцать лет назад с чудовищным грохотом не пал Запад. Государственный сыск тогда так и не доискался, кто именно распахнул тамошние гигантские врата, пустив в наш мир полчища тварей, поэтому всю вину для отчётности и галочки свалили на Сольвеев. Дворянские грамоты отозвали одним росчерком пера, богатые земли и особняки отписали в казну, а само славное имя смешали с отборной грязью. Выходит, сейчас передо мной на грязных досках сидела настоящая потомственная аристократка с многовековой историей, которую только что брезгливо вышвырнула из мягкого, безопасного вагона её же высокородная, но трусливая родня.
Я случайно поймал её взгляд в полутьме вагона, когда она повернула голову. Серый, невероятно колючий, злой до звенящей, иссушающей сухости — и я поспешно, как трусливый побитый пёс, отвёл глаза в сторону. Смотреть в такие глаза было почти физически больно.