Она стояла, вытянувшись в звонкую струну, напряжённая как тугая тетива арбалета, чуть повернув голову левым ухом к исписанной резьбой стене.
— Рты, — сказала она еле слышно, одними побелевшими губами. Пальцы у неё на моём предплечье стали твёрдыми и холодными как сталь. — Много ртов. Шепчут.
— Где? — выдохнул я так тихо, что сам себя едва услышал за стуком собственной крови в ушах.
— Везде. Вокруг нас. За этими чёрными стенами. Глубоко под землёй. — Она медленно, очень медленно, чтобы не спугнуть источник, повела головой по дуге, методично прочёсывая феноменальным слухом каждый камень. — Далеко. Слов нет… Точнее, они есть. Но я совершенно не понимаю их языка. Марк… они без дыхания. Они просто шепчут и не дышат. Ни единого вдоха в промежутках.
У меня мгновенно свело пустой живот ледяной, болезненной судорогой. Голос без дыхания — это, пожалуй, было хуже всего, что я тут успел повидать, включая ту кошмарную хрень с пыльным подолом у костра. Звук физиологически делается из дыхания. Воздух из человеческих лёгких с силой бьёт по связкам, я своё честно отпел в приютском хоре за двойную порцию жидкой каши, мне можно верить. Шёпот без дыхания — это проклятый звук, который формируется из чего-то совершенно другого. Из другой, неправильной физики.
Потом этот нарастающий шёпот услышал и я.
Он не пришёл издалека, не подступил шумящей волной. Он просто в один жуткий миг оказался прямо здесь, густо растворённый в самом воздухе вокруг нас, проникающий глубоко под кожу, минуя барабанные перепонки.
Ш-ш-ша… Са-а-а… Ха-а-а…
Без чёткого направления. Без единого видимого источника. Со всех сторон сразу, по чуть-чуть, как монотонно моросящий ледяной дождь. Шептали огромные, пористые блоки древних стен. Или то невидимое, что тысячелетиями упорно пряталось за этими стенами. Или то, что лежало глубоко под ними, навечно вмурованное в фундамент.
Но вот что по-настоящему заставило меня обильно вспотеть на местном пронизывающем холоде: у этого неживого звука был ритм. Шёпот шелестел не вразнобой, как случайный ветер в сухих листьях. Он перекликался.
Одна сторона узкой, тёмной улицы тяжело, с расстановкой выдыхала: «ш-ша». Другая сторона, выждав ровную, чётко отмеренную паузу, отвечала: «са-а». Третья, где-то далеко впереди во мраке, монотонно подхватывала: «ха-а». Точно так же, один в один, перекликалась наша беспризорная партия в грязном товарном эшелоне, вагон за вагоном, когда старшие надзиратели с фонарями проверяли нас по спискам, равнодушно вычёркивая сдохших в пути. Только здесь шла своя, древняя, нечеловеческая перекличка. Тягучая, бесконечно мёртвая. Которая методично длится тысячу лет, без единого вдоха, по длинному списку, который давно уже некому читать.
— Не отвечать, — жарко, отчаянно шепнула Сандра мне в самое плечо, обдав шею дрожью. — Что бы ни услышал — молчи как убитый и не смей отвечать. Эта перекличка не наша. Мы в ней не значимся.
Я и не собирался вступать в светские дискуссии с древней кирпичной кладкой. Но через полсотни мучительно медленных, крадущихся шагов спина у меня заледенела так, что жёсткой судорогой свело лопатки. Эта проклятая перекличка ловко подобрала моё собственное слово.
Я крайне неудачно оступился на мелком каменном ломе, острая, режущая боль в переломанных рёбрах мгновенно стрельнула в грудь, и я выдохнул сквозь стиснутые до скрипа зубы — зло, коротко, не сдержавшись от муки: «тише ты». Через три долгих, мучительных вдоха глухая стена слева с готовностью, словно только этого и ждала все эти века, радостно прошелестела:
ш-ше… ты-ы…
И плавно, бережно, как драгоценность, понесла это дальше по эстафете. Из серого камня в чёрный камень. Пробуя моё случайно брошенное в сердцах слово на вкус, перекатывая его на несуществующем языке, смакуя, как подозрительный портовый скупщик пробует фальшивую медную монету на зуб.
Больше мы не разговаривали. Совсем. Ни единого шороха. Общались только короткими щелчками ногтей, осторожными жестами, силой нажима руки на локте. Сандра один раз хотела что-то сказать, уже приоткрыла бледные, потрескавшиеся губы, но с силой, до металлического привкуса крови прикусила губу и просто глухо стукнула меня костяшками пальцев по запястью вместо слов. Этот мёртвый, опустевший город нас внимательно слушал — теперь я знал это наверняка, собственными ушами убедился, — и всё, что он слышал, он безвозвратно забирал себе в коллекцию.
Сандра по дороге провела быстрый, невероятно рискованный опыт — абсолютно молча, одними только резкими, рваными остановками. Мы мгновенно замирали, сливаясь с серым фоном, превращаясь в недышащие каменные статуи, на полсотни долгих, отмеренных вдохов. И шелест вокруг нас постепенно редел. Расползался по глубоким щелям, терял к нам свой фокусный хищный интерес. Но стоило нам сделать новый осторожный десяток шагов, чуть шаркая тяжёлыми подошвами — он немедленно стягивался снова. Плотнел, клубился живым, осязаемым туманом ближе к нашим пяткам и скрипящим кожаным ремням.
На третьей такой вынужденной остановке Сандра выстучала мне на запястье, медленно, с силой вдавливая короткие ногти в кожу: он идёт на звук. Всё живое и неживое здесь ходит на звук.
Тьма всегда ходит на звук. Моё первое, с таким трудом выстраданное правило, заработанное кровью на встрече с тварью-утюгом у костра, прекрасно годилось и для этого бездыханного, пыльного шёпота. Похоже, моё скромное первое правило оказалось гораздо крупнее, чем просто полезный совет на ночь: это был фундаментальный закон здешней вывернутой наизнанку природы. Жаль, нельзя запатентовать у нотариуса и продавать наивным новичкам за золотые кроны перед выходом во врата.
* * *
Двор семи входов встал поперёк нашей дороги так, как встаёт тучный, наглый, уверенный в своей безнаказанности писарь поперёк очереди за пайком: обойти в принципе можно, но выйдет себе втрое дороже, времени потеряешь уйму, и оба это прекрасно знают с первой секунды конфликта.
Узкая, мрачная улица, по которой мы так долго и мучительно крались, впадала прямо в него. И вытекала с другой стороны — я чётко, как на ладони, видел прямоугольный тёмный проём напротив, шагах в сотне от нас.
Сто шагов через абсолютно открытый, ровный круглый двор, простреливаемый со всех сторон. Или бесславно разворачиваться, возвращаться назад на два пройденных в напряжении квартала и бесконечно петлять по боковым узким проулкам, о которых я не знал ровным счётом ничего, кроме того, что в них царит кромешная тьма и, скорее всего, нет выхода.
Я предельно осторожно осмотрел двор из-за угла. По-приютски, одним прищуренным, слезящимся глазом, не высовывая головы дальше линии брови. Двор был идеально круглый, шагов сто в поперечнике, не больше. Тёмные, циклопические базальтовые плиты выметены до голого камня: ни случайной песчинки, ни обломка колонны, ни брошенной обглоданной кости. Я уже примерно представлял, кто или что работает здесь ночным дворником с такой маниакальной тщательностью.
По правильному кругу в монолитных, неприступных стенах зияли ровно семь входов. Высокие, в два полных человеческих роста, массивно обрамлённые сложной, пугающей резьбой. За каждым стояла такая осязаемая, густая и плотная темнота, что унылый серый здешний свет обламывался прямо о высокий каменный порог, не в силах проникнуть внутрь ни на дюйм. Семь чёрных, выверенных геометрических прямоугольников. Семь закрытых, терпеливо ждущих свою порцию ртов.
А над входами, по всей бесконечной дуге стены, шёл один и тот же повторяющийся рельеф: гигантские весы. В человеческий рост размером. С длинным, прямым каменным коромыслом и двумя широкими чашами на цепях. На левой чаше каждых весов одиноко лежало каменное пёрышко — то самое, вырезанное с таким издевательским тщанием, что каждая микроскопическая бородка топорщилась отдельно.
А правая чаша у всех семи огромных весов была безжалостно отбита. Не выветрена от времени, не осыпалась от старости — грубо, с применением тупой звериной силы отбита. Сколы были неровные, рваные, значительно светлее и свежее остальной древней резьбы. Может, сто лет назад, может, тысячу, но кто-то невероятно сильный целенаправленно прошёлся по этому двору с тяжёлым боевым молотом и нарочно, методично сбил у всех семи весов одну и ту же правую чашу. Ту самую, на которую обычно что-то кладут для фатального сравнения.