Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Она сглотнула, собираясь с силами, грудь её тяжело вздымалась под грязной рубахой.

— Дом наш такие книги держал. Суд мёртвых. Взвешивают не дела. Дела всякий приврать может, кровью замазать, переиначить. Взвешивают сердце. То, что оно натаскало за жизнь. Против пёрышка кладут. Перетянешь — сожрут.

— Утешила, — буркнул я, убирая бурдюк за пазуху. — А как не перетянуть? Как гирю скинуть?

— Никак. — Она слабо повела здоровым плечом, поморщилась от боли. — Правдой только. Что натаскал — то и клади на весы. Врать ему… — Ариана закрыла глаза, ловя ускользающее сознание. — Врать ему нельзя, Марк. Он не пёрышко с сердцем меряет. Он тебя насквозь видит. Соврёшь, схитришь — и ляжешь под стекло с этими, кто откупиться думал.

Я поднял взгляд. Поглядел на чёрную человечью морду над львиными лапами. На бездонную темень под сомкнутыми каменными веками. И поверил Ариане сразу, без спору и сомнений. Эта тварь и вправду видела меня насквозь. Она сняла с меня мерку ещё через всю равнину, вчера, не сходя с места. Знала обо мне то, в чём я сам себе боялся признаться бессонными ночами на жёсткой койке.

Значит, врать нельзя. Значит, придётся класть на каменные весы правду. Ту самую, от которой самому тошно. А правды у меня было — на целый обоз, и вся тяжёлая, как могильная плита.

* * *

День на равнине умирал долго, муторно и зло. Фиолетовые вспышки над грядой стали чуть реже — это здесь называлось вечером. Ватага отползла подальше от сфинкса, к своим утренним погасшим кострищам, зализывать раны и хоронить недосчитавшихся. Эрик костров больше не палил — хоть чему-то ночная бойня его научила. Сидел на голом холодном стекле в одном сапоге, поджав замотанную тряпьём правую пятку, и глядел на сфинкса тяжело, исподлобья — будто на заимодавца, которому нечем платить, а тот уже стоит на пороге и завтра придёт вытряхивать душу.

А я сидел и держал вопрос.

Держал его в голове, как держат на весу пудовый камень: руки дрожат, жилы рвутся, спину ломит, а бросить нельзя, иначе придавит насмерть. Каждая мышца во мне выла — пойди, ответь и уйди. Жажда точила глотку тупым ржавым ножом, скребла нёбо, превращая слюну в липкий клей. Долг тьмы ворочался под рёбрами живой, сосущей болью — она хотела жрать, моя ручная зараза, она напоминала о себе каждым неровным вдохом. Ариана за спиной горела всё жарче, и в бреду начала тихонько звать кого-то по имени — кажется, брата, давно сгинувшего в диких вратах. Сандра сидела молча, сжавшись в комок, только её тонкие пальцы то и дело ощупывали гладкое стекло.

За чёрной щелью плескалась воля. Один ответ — и мы пройдём. Один быстрый, лёгкий ответ. Сунь ему в морду свою храбрость, скажи, что несёшь спасение, что ты герой — и кончено.

Всю жизнь я не умел ждать. Всю жизнь был тем, кто плетётся в самом хвосте, не поспевает за удачей, приходит, когда всё уже давно кончено и поделено. «Медленный ты, Марк», — говорили в приюте надзиратели, отвешивая тяжёлый подзатыльник. «Пока ты чухаешься, другие уже жрут». На крик сорок первого я и то свернул не сразу — на тот самый отчаянный крик в ночи, что стоил мальчишке жизни. Опоздать, не успеть, отстать, прийти к шапочному разбору — это было моё личное проклятие, моя вечная, несмываемая вина.

А тут, посреди стеклянного пекла, под незрячим взглядом каменной вечности, впервые за всю мою рваную жизнь это обернулось не проклятием. Оборачивать суету в смерть равнина умела мастерски — она только этого и ждала, скалясь белыми лицами из-под ног. А вот тот, кто привык плестись в хвосте, кто вырос на казённом «потерпи, не сейчас, обойдёшься», — тот здесь был у себя дома.

Я умел терпеть. Меня всю жизнь этому учили — не по доброте душевной, а чтоб не путался под ногами у тех, кто важнее. Что ж. Спасибо, надзиратели, вашу науку я вызубрил на отлично.

— Он не всякого спрашивает, — сказала Сандра в густой темноте. Она сидела рядом, мы прижимались спина к спине, чтобы не замёрзнуть окончательно. Сандра слушала равнину, её чуткие уши заменяли ей глаза. — Я слушала весь день. Ватага галдит, стонет, Эрик зубами скрипит от злости, стекло поёт снизу на разные голоса. А от него — тихо. Ни звука. Он ждёт тебя одного. Мы для него — так, ветер. Мусор под лапами.

— Знаю, — сказал я, глядя в чёрное беззвёздное небо. — Он меня выбрал. Повезло-то как, хоть в лотерею иди играй.

Она тихо, коротко усмехнулась — на большее у неё просто не было сил.

— Ты ответишь, — сказала она. Это был не вопрос, а констатация факта. — Только не сейчас. Сейчас у тебя в глотке пусто, в ногах дрожь, и в голове звон. Дождись, пока отляжет. Спешащих он ест, вон, полный пол ими вымощен. А ты не спеши. Ты у нас это умеешь.

Я привалился затылком к холодной каменной ноге секирщика и стал ждать, пока отляжет. Ночь. Ещё одна долгая ночь на этом проклятом стекле, четвёртая по счёту. Тьма внутри ныла и просила корма, грызла мои собственные кости, а кормить её было нечем — тварей из разломов не шло, стекло молчало, ватага сидела тихо и не палила огня.

Шаги я услышал под самую полночь. Осторожные, крадущиеся, шаркающие по стеклу — а стекло под живым шагом не смолчит, оно скрипит и стонет, выдавая каждого. Я нащупал рукоять меча, обхватил её онемевшими пальцами и приподнялся на локте. Не тварь. Твари не таятся, они прут напролом. Кто-то шёл от ватажного края, один, неумело петляя между вмороженными в лёд мертвецами.

Гимназист Коул. Сгорбленный, с обмотанной рукой, плотно прижатой к груди. Он вынырнул из темноты, бледный как мел, и присел на корточки в трёх шагах от меня, боясь подойти ближе к моему клинку.

— Не бей, — шепнул он, заметив блеск стали в моих руках. — Я так. Поговорить. Спросить.

— Говори, — сказал я тихо, не опуская меча. — Только тихо. Девчонки спят. Разбудишь — сам убивать не стану, им на растерзание отдам.

Он помолчал, собираясь с духом, судорожно сглатывая и постоянно косясь на чёрную громаду сфинкса, нависающую во тьме, как грозовая туча.

— Правда, что ли, кровь ему по нраву? — выдавил он наконец, и голос его жалко дрогнул. — Эрик говорит, каменный на кровь отворит. Раз хитин не взял, барахлом побрезговал — возьмёт кровушкой. Живой. У нас там Тимка второй день кончается, живот вспорот, кишки наружу… Эрик прикидывает…

Коул сглотнул, лицо его жалко дернулось, и он не договорил.

Но я и так понял, что именно прикидывает Эрик. У него счёт всегда сходился просто: кто не жилец — тот идёт в уплату.

Тимка. Вот, значит, как звали пацана с цыплячьей шеей. Того самого тощего паренька, что таскал со мной грязные тяжёлые камни на могилу безномерной девчонки во дворе приюта. У него, оказывается, было имя. А я и не знал.

— Нет, — сказал я твёрдо, отпуская рукоять меча. Металл холодил ладонь. — Не берёт он кровь, Коул. Я к нему подходил, я его чувствовал. Он не мясник. Он весовщик. Ему глубоко плевать, чем ты платишь и сколько выпустишь красной юшки на это стекло. Он взвешивает, кто ты есть, с чем ты к нему припёрся. Прольёте Тимкину кровь — и ляжете под стекло всей ватагой, до единого человека, рядом с теми, кто тоже думал откупиться подешевле. Скажи это Эрику. Слово в слово скажи. Если он жить хочет.

Коул смотрел на меня, и в глазах его плескалась тухлая, мутная безнадёга человека, который всё уже давно понял, да сделать ничего не может. Слишком слаб, чтобы пойти против стаи.

— Он не послушает, — сказал Коул с тоской. — Он никого не слушает. А теперь, когда ногу ободрал — и подавно осатанел. — Помолчал и добавил совсем тихо, почти умоляюще, не отрывая взгляда от моей фляги: — А воды не дашь? Для Тимки. Хоть один глоток. Жар у него страшный, губы в кровь растрескались.

Я поглядел на свой бурдюк. Восемь глотков. Я помнил наперечёт каждый из них. И горящую в лихорадке Ариану у меня под боком, которой самой уже не встать. И длинную неизвестную дорогу за сфинксом, где воды может и не быть вовсе. Восемь жалких глотков на трёх живых, из которых одна не держится на ногах. Я мог отлить пацану пару глотков. Мог. И тогда Ариана точно не дотянет до спасения.

214
{"b":"975226","o":1}