А дальше, за этой раздавленной клешнёй, до самого горизонта, до того места, где глухая тьма смыкалась с синими всполохами, тянулось поле.
И всё оно от края до края было устелено вот этим. Панцирями.
Пустыми хитиновыми шкурами, сброшенными при линьке. Клешни, изогнутые хвосты, шипастые сегменты спин, ребристые брюшные пластины. Целые выгнутые оболочки величиной с хорошую бродячую собаку. Другие — с откормленного телёнка. А вон та, дальняя, торчащая из чёрного песка, как остов сгнившей на берегу лодки, — с добрую крестьянскую телегу. Их тут были тысячи. Десятки тысяч. Слой лежал на слое, поколение покоилось на поколении, перемешанное с въедливой пылью. Будто кто-то огромный и невыразимо мерзкий жил в этой низине от самого сотворения мира, жрал, рос, перерастал свою броню, с отвратительным влажным хрустом вылуплялся из неё и рос дальше, а старая шкура оставалась лежать там, где упала.
— Не нравится мне тут, — сказал я.
Сказал тихо. Очень тихо. Потому что иначе в этом проклятом месте говорить не получалось — язык не слушался, горло сжималось само.
Тишина здесь давила на уши, как давит толща воды на ныряльщика, который ушёл слишком глубоко. Та самая, мёртвая, тяжёлая тишина, в которой ни одна живая тварь не смеет не то что пискнуть, но даже громко вздохнуть, боясь выдать себя. Она встретила нас ещё на гребне и с тех пор висела над полем битых панцирей, забиваясь в уши ватой. А где-то глубоко под ней, под слоями мёртвого хитина и чёрного песка, спал тот, ради кого она на самом деле молчала.
— Хитин, — произнесла Ариана у меня за плечом. Голос у неё мелко дрогнул.
Она наклонилась, подобрала с земли уцелевшую пустую клешню, повертела в тонких испачканных пальцах. Руки у неё всё ещё подрагивали — отголосок суда на весах, где её вывернуло наизнанку, заставив признать то, чего она так боялась.
— Это всё сброшенная кожа, — тихо добавила она, с отвращением отбрасывая клешню. Та стукнулась о другие панцири с сухим, костяным, отдающимся в животе стуком. — Они тут линяют. Их тут… много, Марк. Очень много.
— Я заметил, — сказал я, не оборачиваясь. — Глазастый стал на старости лет. Прямо вижу то, на чём стою.
Шутка вышла так себе. Совсем мимо. Никто даже не усмехнулся. Сандра стояла в двух шагах правее, чуть наклонив голову вбок, будто прислушивающаяся к шорохам слепая птица. Вид у неё был такой, словно она вслушивается в эту самую давящую тишину, а тишина в ответ ласково шепчет ей на ухо всякую дрянь о том, как именно нас будут рвать на куски.
— Я их не слышу, — сказала Сандра наконец. Голос её был ровным, без единой тени жалобы, только слишком сухим, натянутым как струна. — Почти не слышу. Но они тут. Под нами. Я… чувствую, как они дышат сквозь песок. Тяжело. Медленно. Их там сотни. — Она сглотнула, и в этой звенящей тишине звук показался мне оглушительным. — А под ними — один. Большой. От него всё и молчит.
Замечательно. Просто чудесное местечко мы выбрали для вечернего променада. Умеем мы находить лучшие курорты этой изнанки.
Я медленно, стараясь не скрипеть коленями, присел на корточки. Раненое бедро немедленно взорвалось привычной злой болью, словно в стянутое мясо снова, по самую шляпку, вогнали ржавый гвоздь. Я стиснул зубы до скрежета, перетерпел первую горячую вспышку, дождался, пока она схлынет в тупую пульсацию, и положил голую ладонь на чёрный песок в прорехе между двумя сброшенными спинными панцирями. Закрыл глаза.
Дёсны почти сразу заныли. Потянуло горькую, вязкую слюну, знакомая глухая ломота ударила в корни зубов, заставляя челюсти сжаться. Я повёл этим внутренним чутьём по сторонам, как вожу языком по больному месту во рту, нащупывая края пустоты.
Слева — сушь. Голая, мёртвая, выжженная добела сушь на много привалов вокруг. Справа — то же самое. Песок, кость, камень, пыль и ни единой капли. А вот впереди, далеко впереди, за этим проклятым полем панцирей, за тем самым местом, где ворочался во сне большой хозяин, дёсны заломило по-настоящему, до режущей боли в корнях.
Вода. Много воды.
Целое подземное озеро, холодное, чистое, бездонно глубокое. Влага ощущалась так отчётливо, что мне почудился её запах сквозь хитиновую вонь. Рукой подать — если, конечно, эта самая рука способна прорубиться насквозь через кишащее гнездо тварей и не остаться лежать в песке.
Я открыл глаза и зло сплюнул горькую слюну на бурый хитин.
— Обойти нельзя, — сказал я, рывком поднимаясь и стараясь не опираться на правую ногу. — Я мерил. Кругом одна сушь, на много привалов в обе стороны. Мокро только впереди. — Я кивнул в синюю мглу, перечёркнутую беззвучными разрядами. — За ними.
— Сколько у нас? — спросила Ариана.
Она смотрела на мой кожаный пояс. Она уже знала ответ, мы обе прекрасно знали, но она спросила всё равно. Потому что цифры, даже самые дрянные, почему-то всегда немного легче вязкой неизвестности. Они ставят рамки.
— Тринадцать глотков, — ответил я, глядя ей прямо в глаза. — На троих.
Тринадцать глотков. Я отвязал бурдюк, поболтал его возле уха. Внутри плеснуло жалко, сиротливо, на самом донышке, издав булькающий звук. Тринадцати глотков нам не хватит, чтобы обойти это поле по широкой дуге, даже если мы будем ползти на животах, глотая пыль. Я знал это так же твёрдо, как знал, что меня зовут Марк и что я по уши в дерьме. Мой дар воды не врёт: где мокро — там есть призрачный шанс выжить, где сухо — там ты просто ляжешь лицом в песок и высохнешь на ветру, как те несчастные дураки у отравленного колодца.
По краю — это три, может, все четыре привала по голой, вымершей суши. Мы не дойдём. Никто не дойдёт.
А насквозь — это полдня хода. Через само гнездо. Через дышащий, шевелящийся песок. Через того, кого Сандра назвала большим.
— Значит, насквозь, — сказала Сандра.
Это был не вопрос. Утверждение. Сухое, холодное, точное. Она всё поняла первой, слепая девчонка, которая видела этот мир яснее нас зрячих.
— Насквозь, — подтвердил я, перевешивая полупустой бурдюк обратно на пояс. — Только тихо. Очень тихо. Сандра — ты слушаешь землю, ведёшь нас, мы идём след в след. Ариана — света не зажигать, пока я сам не скажу. Совсем не зажигать. Вспыхнешь — и сюда на свет разом сбежится всё это поле, и нас порвут раньше, чем ты моргнёшь.
Ариана молча кивнула. Лицо у неё было белым как мел, губы сжаты в тонкую линию. После того, как на весах она при всех прокляла собственный дар света, ей и самой меньше всего на свете хотелось зажигать свой огонь.
Я положил влажную от пота ладонь на потёртую рукоять кхопеша, проверил большим пальцем, легко ли клинок выходит из ножен. Легко. Скользит как по маслу. Хоть что-то хорошее в этой дыре.
И мы пошли через поле мёртвых панцирей.
* * *
Идти по сброшенному хитину было всё равно что красться впотьмах по полу тесной лавки, густо заваленному битой фарфоровой посудой, точно зная, что злобный лавочник спит тут же, под прилавком, в обнимку с заряженным ружьём.
Каждый шаг приходилось ставить с мучительной, выматывающей душу оглядкой. Сперва занести ногу. Потом носком сапога осторожно, миллиметр за миллиметром, сдвинуть верхнюю ломкую шкуру в сторону. Нащупать подошвой твёрдый песок в прорехе. Медленно, затаив дыхание и слушая стук собственного сердца в висках, перенести вес. Замереть. Убедиться, что ничего предательски не треснуло. Повторить.
Звонкие пустые оболочки лежали внахлёст, цеплялись друг за друга кривыми зазубринами и шипами, и стоило задеть хоть одну неловко — она противно, резко хрустела на всё поле. Этот хруст катился в глухую тишину, как тяжёлый булыжник в глубокий колодец, многократно отдаваясь эхом.
После каждого такого хруста мы намертво вмерзали на месте. Я просто переставал дышать, чувствуя, как холодный пот катится по спине под рубашкой. Песок под нашими ногами в эти долгие мгновения медленно, тяжело вздыхал — там, внизу, под нами недовольно ворочались сонные сотни.
Сандра вела. Она шла впереди меня — слепая, на ощупь, выставив вперёд раскрытую левую ладонь. Она слушала землю лучше, чем я видел её своими глазами. Коротко поднимала руку с растопыренными пальцами — стой. Вела кистью чуть в сторону — там пусто, обойди по дуге. Я шёл след в след за ней, стараясь ставить ноги в её отпечатки, держа её за плечо, чтобы не потерять в синей обманчивой мгле, а Ариана крепко держалась сзади за мой ремень. Старая, надёжная цепочка, отлаженная в кромешной темноте наших скитаний.