Свет Арианы ставит метку и слепит. Сандра даёт точную наводку. Я ставлю кровавую точку. Идеально.
— Хорошо вышло, — сказала тогда Ариана, тяжело, со свистом дыша и глядя на осыпающуюся горстку праха. И в её сорванном, хриплом от жажды голосе звякнула совершенно незнакомая мне нотка. Не радость спасения. Настоящая гордость. Дочка опального дома, которую все вокруг, включая меня самого, считали обузой, порченой, лишним ртом, впервые в жизни делала что-то, за что ей было не стыдно. Била врага сама, а не пряталась за чужую спину в ожидании конца.
— Нормально, — согласился я, вытирая липкий резец о штанину и стараясь не выдать удивления. — Только копьём своим в следующий раз целься чуть-чуть ниже. Ты в бок бьёшь, площадь большая, зверь мечется от боли. А надо под лопатку, в сердце, если оно у них есть. Тогда он меньше дёргается — и мне проще достать чисто, с одного удара. И не жги дотла, шкуру попортишь, а за неё тоже платят.
Она кивнула с такой деловитой, взрослой серьёзностью на грязном лице, что я едва не рассмеялся, если бы губы не потрескались до крови.
А Сандра… Сандра в эти дни научилась звать свои видения сама. По своей собственной воле.
Это было страшнее всего и обходилось нам дороже всего остального. Раньше зрячие сны приходили к ней, когда хотели. Валили девчонку с ног без спроса, выкручивали тонкие суставы, швыряли лицом в пыль, заставляя биться в конвульсиях и пускать пену. А за эти недели, на глухих, запутанных развилках, где дорога к молниям ветвилась, путалась в скалах и я понятия не имел, куда податься, чтобы мы не свернули шеи, — она брала всё в свои руки.
Она садилась прямо на холодный песок. Скрещивала ноги. Клала худые, исколотые ладони на колени, закрывала свои жуткие слепые бельма и уходила. Сама. Стиснув зубы до скрежета. Она звала нерождённое будущее на помощь, добровольно впуская его в свою голову.
Платила она за это глухотой. Полной, абсолютной, как гранитный камень, глухотой на сотню своих вдохов, а то и на двести — она считала, она всегда всё педантично считала, даже удары собственного сердца. Выныривала из транса серая, как пепел, мокрая от ледяного пота, оглохшая напрочь. Хваталась за мои руки судорожно сжатыми, худыми пальцами, и я вёл её, ставшую на это время такой же беспомощной, как обычный зрячий идиот в кромешной темноте. Вёл шаг за шагом, пока слух не возвращался, пока она не начинала снова вздрагивать от каждого шороха песчинок. Но она приносила из этих добровольных пыток самое важное. То короткий клочок безопасной дороги без капканов, то предупреждение о затаившемся гнезде, то просто тихое, но твёрдое: «Налево, Марк, там грунт твёрже, не провалимся».
Трое калек. Слепая, строгая девчонка, которая слышит за всех троих лучше любой сторожевой собаки. Барышня с порченой кровью, которая безжалостно жжёт тьму со своей ладони. И я — со своей ручной, вечно голодной темнотой в груди и поисковой лозой в кончиках пальцев. По отдельности мы были просто мусором. Обычной отбраковкой. Тем, что приют, мастера и хорошие богатые дома давно списали со счетов и отправили подыхать в пески за ненадобностью. А вместе мы шли через изнанку, как раскалённый нож сквозь старое, прогорклое сало. И я впервые в своей дрянной жизни просыпался без того, чтобы первая мысль в башке была о том, как бы дотянуть до вечера и не сдохнуть от голода или клыков. У нас получалось жить.
И вот это самое сытое, пагубное благополучие меня едва и не угробило.
* * *
Я понял это не сразу, не в ту же секунду. Понял только на одном обыкновенном, дрянном привале, когда по собственной дурости чуть не лишился правой руки.
Мы встали на ночь — то есть на то время, что мы по привычке звали ночью, потому что на изнанке эта чертовщина не кончается никогда. Развели свои обычные, тихие бивачные дела: Ариана притушила свет до тусклого, тёплого уголька, чтобы просто можно было видеть собственные руки и не споткнуться, Сандра слушала округу вполуха, перебирая мелкие кости для счёта, я сидел, раскладывал и чистил добычу. Сытые. С полным, тяжёлым бурдюком чистой воды. С прожаренным на Арианином свете, жёстким мясом какой-то мелкой твари, висящим на ремне. Тёплые от того, что рядом свои, что спина вроде как прикрыта.
И тут я спохватился. Сижу, тупо тру тряпицей резец, мурлычу под нос какую-то приютскую, площадно-похабную песенку про кривого медника и его тёщу, а сторожок так и не выставил.
Сторожок — это моё железное правило. Не моё даже — общее, писанное чужой и моей кровью по камням: на привале первым делом, до того как сел, до того как сделал первый глоток воды, черти круг тревоги. Кинь костяные черепки на дрожь земли. Протяни невидимую ниточку внимания. Заставь Сандру слушать строго в одну, самую опасную сторону, там, откуда ветер. Сам пощупай своей внутренней тьмой округу. Не смей садиться жрать, пока не огородился со всех сторон невидимой стеной.
А я — сел. Расплылся, размяк, как кусок воска на горячей печи. Решил, в своей тупой башке, что мы такие ловкие, такие слаженные и сработавшиеся, что нас уже голыми руками не возьмёшь. Что изнанка нас зауважала и решила отступить.
Взяли бы. Ещё как взяли бы.
Из чёрного, сыпучего песка в трёх шагах от меня, без единого звука, плавно, как всплывает со дна гнилой топляк, поднялась каменная мокрица. Длинная, в локоть величиной, закованная в серый, шершавый, не пробиваемый простым ударом панцирь, с толстыми жвалами, похожими на ржавые кузнечные клещи. Поднялась точно там, где должен был лежать мой проклятый сторожок. Там, где его из-за моей лени не было. И, хищно поводя усами, пошла прямо на тепло моего тела. Быстро, короткими, дерзкими рывками.
Спасла меня Сандра. Слушавшая, как я думал, вполуха, она всё же расслышала этот едва уловимый шорох песчинок по твёрдому панцирю — и крикнула, одновременно ударив меня ногой по бедру.
Я отдёрнул руку за долю мига до того, как бритвенно-острые клещи с мерзким хрустом сомкнулись на моём запястье. Раздался сухой, щёлкающий звук — жвала ударились друг о друга, состригая волосы на моей коже. Я с воплем откатился назад, нелепо завалившись на спину и глотая песок, схватил валявшийся рядом резец и наугад насадил рванувшуюся ко мне тварь на лезвие. Ударил косо, неудобно, из самого дурацкого, унизительного положения, какое только можно придумать, — сидя на заднице, суча ногами, пытаясь отпихнуть её сапогом. Панцирь хрустнул под сталью, во все стороны брызнула едкая, вонючая слизь, обжигая пальцы. Тварь засучила короткими лапами, пытаясь дотянуться до меня, и наконец сдохла, обмякнув.
Я сидел, прижав к груди чудом спасённую руку. Сердце колотилось так, что больно отдавало в зубы. И не от страха даже — от жгучего, невыносимого стыда, заливающего щёки краской.
— Ты не огородился, — ровно и тихо сказала Сандра в темноте, даже не поворачивая ко мне лица. Она не упрекала. Она просто констатировала факт, как судья зачитывает приговор. — Третий привал подряд ты не городишься, Марк. Я слушаю, поэтому ты обходишься. Ты думаешь, что я перекрою всё. Но я не всегда успею. Однажды я моргну — и ты останешься без руки. А мы — без тебя.
И вот тут меня прошибло настоящим, ледяным потом. Не от вида дохлой мокрицы, воняющей у ног. От узнавания.
Это уже было. Совсем недавно. В той проклятой лощине, где всё было сладко, тепло, сытно и убийственно безопасно. Я точно так же размяк там, забыл все свои вбитые в приюте правила выживания и едва не остался в тех цветах навсегда, высыхая заживо в обнимку с фальшивым уютом. Тогда меня сожрала сытость брюха. И вот сытость снова подбиралась ко мне, только теперь с другого боку, незаметнее. Лощина брала лаской, запахами и дурманом. А эта новая, дорожная сытость брала привычкой. Рутиной. Тем пагубным, убаюкивающим ощущением, что всё идёт хорошо, что мы побеждаем, что мы сильные.
Сильный дурак дохнет на изнанке ровно так же быстро, как и слабый. Просто с большим удивлением на мёртвой морде.
Я сидел в холодном песке, держал на вытянутом резце истекающую слизью мокрицу и думал о том, что самое опасное место здесь — это не чёрная буря, сдирающая кожу. Не сладкая лощина и не логово крупной твари. Самое опасное место — это когда тебе вдруг становится хорошо, и ты расслабляешься. Перестаёшь ждать удара в спину. Лощина не убила меня снаружи. Она чуть не убила меня изнутри, сделав меня мягким, податливым. А я, выбравшись из неё чудом, понёс эту мягкость с собой дальше, как заразную, смертельную болезнь.