Он занёс шест снова. Широко, с протяжным оттягом над головой, чтобы в этот раз бить уже наверняка. Наглухо. Ломая ключицу в крошево, разрывая сонную артерию или просто с влажным хрустом проламывая мой тонкий череп, как яичную скорлупу. Я отчётливо видел в сумраке проёма, как вздулись от натуги толстые жилы у него на потной, покрытой слоем степной грязи шее, как побелели крупные костяшки пальцев на отполированном чужими мозолями старом дереве.
Отбивать мне было совершенно нечем. Копьё валялось где-то в ногах у каменного порога. Правая рука едва слушалась, пульсируя тупой, рвущей болью от содранной кожи, левая просто перестала существовать для этого мира. Я чуть втянул голову в саднящие плечи, приготовившись принять этот последний, сокрушительный удар на лоб. Оставалось только по-дурацки надеяться, что кость моего черепа окажется хоть на дюйм крепче его дубового шеста, хотя верилось в это с превеликим трудом.
И зал стал белым.
Не серым, каким он бывал на раннем, промозглом степном рассвете. Не бледным, зарничным отблеском, что иногда робко просачивался в наш узкий проём снаружи, когда далеко над грядой играло больное изнаночное небо. И уж точно не жёлтым, дрожащим сиянием старого масляного фонаря, от которого по углам пляшут длинные тени.
Он стал белым насквозь. Абсолютным, выжигающим сетчатку мёртвым цветом, пробивающим до самого основания камня, до нутра костей в сжатых пальцах.
Свет ударил откуда-то из-за моей спины, как плотная физическая волна, как беззвучный взрыв на пороховом складе. Он плеснул густой, ослепительной краской в противоположную стену, безжалостно выхватив из привычного мрака каждую крошечную трещину, каждую пылинку, висящую в воздухе, ударил в низкий закопчённый потолок — и прямо в широкое, потное лицо склонившемуся для решающего удара Питу. Тот не успел даже зажмуриться.
Пит страшно, надсадно закричал. Этот рвущий уши звук больше всего походил на визг недорезанной свиньи, которой по пьяни неумело полоснули по горлу тупым ножом. Он сразу выронил свой смертоносный шест — тяжёлое дерево со стуком ударилось о камень пола и откатилось куда-то в сторону. Крепыш обеими широкими ладонями с силой захлопнул глаза, словно пытаясь вдавить выжженные глазные яблоки глубоко внутрь черепа. Он в дикой панике отшатнулся всем своим грузным телом, слепо перебирая непослушными ногами, ожидаемо оступился на неровном пороге, где кончался надёжный пол укрытия, и тяжело, с размаху сел задницей в холодный, сыпучий песок снаружи.
У меня самого в глазах сразу вспухло и поплыло. Сетчатку словно щедро плеснули щелочной кислотой. Я часто-часто моргал на расползающиеся перед взором огромные белые пятна, жадно глотая невольные злые слёзы, и не видел абсолютно ничего, кроме этих слепящих, пляшущих кругов. Весь проклятый мир разом превратился в пересвеченную, режущую пустоту. Но вбитые годами казёнки рефлексы сработали быстрее ослепшего, паникующего разума: я не стал тереть глаза. Я упал на здоровое колено, лихорадочно шаря правой, содранной рукой по каменному полу, наткнулся на гладкое древко своего копья, подхватил его и выставил перед собой наугад. В белую слепоту. На тот верный, ожидаемый случай, если следом за воющим Питом в наш проём прямо сейчас полезет второй ублюдок с дубиной, чтобы закончить начатое.
Второй не пошёл.
* * *
Зрение возвращалось мучительно долго, неровными, рваными кусками, медленно выплывающими из слепящего белого марева. Сначала из слепоты робко проступил тусклый красный уголёк в глиняном горшке за порогом — жалкая, пульсирующая точка тепла в холодном враждебном мраке. Затем вокруг этого горшка начали постепенно вырисовываться смазанные, переминающиеся тёмные фигуры людей Эрика, замерших в настороженной нерешительности. И только потом я смог сглотнуть колючий ком в пересохшем горле, обернуться и разглядеть то, что находилось у меня за спиной.
Потом — Ариана.
Она стояла у дальней стены нашего каменного мешка. Точно там, где всего какую-то минуту назад клубилась плотная, непроглядная черная пустота, надёжно скрывавшая её от чужих глаз. Сейчас она стояла, тяжело привалившись спиной к шершавой, ледяной кладке, и медленно, неумолимо оседала по этой стене вниз, словно из неё одним безжалостным рывком вынули стальной стержень, на котором всё держалось. Её лицо, обычно по-аристократически надменное, с точёными, острыми чертами старой крови Сольвеев, сейчас стало пугающе серым. Цвета застарелой, вымокшей под дождём золы. И сплошь мокрым от холодного, липкого пота, который крупными каплями катился по вискам, оставляя грязные дорожки. Тёмные пряди волос жалко прилипли к впалым щекам. Обе свои узкие ладони она держала прямо перед собой, на уровне груди, раскрыв их кверху, и смотрела на них так, будто видела впервые в жизни. Будто ещё не могла до конца, в полной мере поверить, что эти тонкие белые пальцы, никогда не знавшие тяжёлой работы, только что оказались на такое чудовищное усилие способны.
Пальцы у неё тряслись. Не мелкой, привычной дрожью обычной человеческой усталости после долгого перехода, а крупно, страшно, неконтролируемо, как у разбитой параличом, доживающей свой век старухи.
Я опирался на короткое копьё, тяжело заталкивая в лёгкие спёртый воздух, и молча смотрел на неё, чувствуя, как по взмокшей спине ползёт липкий холод, не имеющий абсолютно ничего общего с температурой в нашем укрытии.
Ещё вчера днём я сам, лично, с холодным прагматичным расчётом поставил на ней жирный, окончательный крест. Я был абсолютно уверен: света больше не будет. Ни луча. Ни проблеска. У Арианы пусто до самого гулкого донышка, всё вычерпано, выскребено до сухой, безжизненной породы. Я твёрдо знал, что после той долгой, кровавой ночи на гряде ей больше не выжать из себя ни единого, самого жалкого фитилька. Я привык считать её внутренние ресурсы, её «патроны», её драгоценные искры гораздо лучше и точнее, чем это делала она сама — так было банально безопаснее для выживания нас всех в этих мёртвых областях. И мой внутренний, безошибочный счётчик показывал тогда строгий, безнадёжный ноль. Её резервуар, её невидимый дар был высушен с того проклятого «утра», как она сожгла всё своё последнее, сбережённое пламя, выплеснув его на стену с облупившейся фреской, просто чтобы ослепить первую волну нападавших тварей.
С тех пор она была обычным, хрупким человеком, прячущимся в спасительной темноте. Обузой с громким дворянским именем.
А она наскребла.
Где-то там, в самых глубоких, недосягаемых даже для неё самой тайниках своей истерзанной души, в тёмных уголках, о которых, возможно, не подозревала сама, она нашла её. Одну. Последнюю. Ту самую искру, которая лежит на самом дне и которую достают только тогда, когда впереди уже ничего нет.
— Я думала, пусто, — сказала она тихо.
Голос её сухо шелестел, как старые бумажные кроны трутся о камни в кармане бедняка. Она говорила это ни ко мне, ни к прячущейся во мраке лаза Сандре, ни к кому-либо вообще. Просто монотонно озвучивала непреложный факт глухому пространству, пытаясь убедить саму себя в реальности произошедшего.
— Само вышло. На одну искру.
По ровной интонации, по этой звенящей, мёртвой пустоте в её внезапно севшем голосе я сразу и безошибочно понял: это действительно была последняя. Самая-самая последняя. Всё то незримое, не поддающееся никакому счёту напряжение, весь тот первобытный ужас, что накопился и выварился в ней за эти трое суток непрерывной, изматывающей кишки осады, она только что без остатка опрокинула в одну-единственную, короткую белую вспышку. Прямо в широкое, глупое лицо деревенского мальчишки с заброшенной мельницы, просто для того, чтобы этот тупой здоровяк не проломил мне грудную клетку своим окованным шестом.
Больше в ней не осталось ни искры. Ни капли. Светоносец, полностью и безвозвратно лишённый своего хвалёного света. Смертельно уставшая девочка с пустыми, крупно дрожащими ладонями. И она сейчас понимала это острее и яснее всех нас. Хуже всего в этом было то, что Пит, несмотря на её нечеловеческую жертву, остался жив. Да, ослеплённый, воющий дурным голосом, скулящий там, в чёрном песке, нелепо и жалко трущий сожжённые глаза грязными, мозолистыми кулаками, — но живой. Полноценно дышащий, крепкий кусок мяса. Ариана, со всей её пресловутой аристократической породой Сольвеев, даже сейчас, выжигая собственное нутро дотла ради моего спасения, не смогла никого убить. Свет ради ослепления, ради отпугивания, но не ради огня, сжигающего плоть.