Теплая соленая сперма заливает мне язык, и я подвигаюсь ближе на коленях, жадно глотая все — каждую каплю, словно могу вытянуть из него болезнь и нейтрализовать ее своим синим.
Он стягивает меня со своего излившегося члена, но не отпускает мое лицо — не до тех пор, пока я не сглатываю, и мой кадык дергается под его взглядом. Когда два его пальца тычутся мне в рот, я открываю его для него, и это так похоже на те утра, когда я смотрю, как он принимает таблетки.
— Моя девочка, — говорит он, его глаза отстраненные и затуманенные, когда он надавливает пальцами на мой язык. — Моя хорошая девочка...
Я бы очень хотела сказать, что это сняло с него напряжение, но лихорадочная вибрация все еще гудит под поверхностью. Если я чему-то и научилась, читая дневники Сая, так это тому, что это ненадолго. Вопрос в том, какими будут последствия, когда это наконец произойдет.
Я знаю, как это выяснить.
Глава 31
Реми
Все точно так же, как я помню.
В этом месте ничего не меняется. Даже в три часа ночи, когда я топаю через фойе в главную столовую, кажется, будто ничто не сдвинулось с места. За этим столом я делал уроки — или притворялся, что делаю. По этим полам я катался в носках, когда энергии было слишком много, чтобы ее можно было просто потратить. Французские двери я захлопывал после ссор с отцом так, что стекла дребезжали, как зубы. Из ящика этого стола я тырил кредитки, в этом кресле трахнул кузину Тейт, в этой туалетной комнате снюхал свою первую дорожку, а эти панели покрыл маниакальными каракулями.
Последнее, конечно же, закрасили.
Единственной комнатой в этом доме, которая постоянно менялась, была моя. Я даже не знаю, сколько мне было лет — слишком мал, чтобы помнить, может, шесть, — когда отец окончательно сдался в попытках отучить меня рисовать на стенах.
— Здесь, — сказал он, указывая на стены моей спальни. — Больше нигде в доме. Толькоздесь.
Сделка.
Все остальное в доме было безупречно чистым. Если я оставлял свитер на диване, к утру его уже убирали. Если бы Сай был здесь — а его здесь нет, — он бы наверняка выдал какую-нибудь очень глубокомысленную фразу по этому поводу, вроде:
«Лишение возможности оставить свой след в мире порождает сильное навязчивое желание портить все, что попадается на глаза».
Вероятно, он был бы прав. Это важная часть того, почему я люблю татуировки — я заставляю вселенную помнить о моем присутствии, частицы моих мыслей продолжают жить в людях, которые разлетаются во все стороны, как конфетти.
В доме темно, но я передвигаюсь по памяти, как профессионал. Проходя мимо шкафчика со спиртным, я тянусь и плавным движением хватаю хрустальный графин. Нюхаю — джин — и отпиваю, поворачиваясь к лестнице, даже не пытаясь вести себя тихо, когда топаю на второй этаж.
Одну за другой я постукиваю по фотографиям на стене, ведущей в кабинет — ужасные, чопорные, постановочные снимки. Я не смотрю на них, потому что и так знаю, что увижу. Семь лет, девять, одиннадцать, пятнадцать — весь при параде в галстуке, пустые глаза и натянутая улыбка. Единственное, что здесь не отдает отвратительным оранжевым — это табличка с поздравлением Ремингтона У. Мэддокса III с творческими успехами на двадцать пятой ежегодной выставке учеников подготовительной школы Святого Сердца.
Я салютую ей графином.
Нужная мне дверь находится в конце коридора. Она не заперта, и я прохожу внутрь без колебаний, щелкнув выключателем.
В детстве я любил отцовский кабинет, хотя сейчас уже не помню почему. Здесь не то чтобы тепло или уютно, хотя, оглядывая полки и шкафы, должен признать, что это единственная комната (кроме моей), которая выглядит обжитой.
— Какого черта ты делаешь?
Я не вздрагиваю от удивления. Я слышал шаги.
— Просто зашел в гости, — говорю я, рассеянно разглядывая полки. — Мне нравится, что тыне сделал с этим местом.
Мой отец, постукивая по телефону, выглядит откровенно не впечатленным.
— Ты понимаешь, что включил сигнализацию, подняв на уши охрану, полицию, пожарных...
— Ага. — Мой взгляд падает на грубый старинный кинжал, выставленный в стеклянной витрине. Я указываю на него. — Это что-то новенькое.
Отец хмурится и прижимает телефон к уху.
— Ложная тревога, — говорит он какому-то бедняге на другом конце провода. — Да, извините за беспокойство. Тебе сюда нельзя. — Последнее он говорит мне, но я слишком занят, разглядывая кинжал.
— Раньше его здесь не было. — Я бы заметил. Он уродлив как смертный грех, но интересный.
Отец фыркает.
— Это подарок на день рождения от твоей тети. Чего тебе надо?
Я поворачиваюсь к нему, ставя джин на его стол. Мой отец дюйма на три ниже меня. Он держит себя в форме, но он не внушает страха — по крайней мере, физически. Задрав подбородок, я спрашиваю:
— Хочешь подраться?
Он закатывает глаза.
— Ради всего святого, Реми. Сейчас три часа ночи, а ты приперся сюда, чтобы... что? Снова пережить ночь выпускного?
В ночь моего окончания школы мы сцепились, быстро и грязно. Ему нравится вести себя так, будто это было какое-то грандиозное, масштабное выяснение отношений, но реальность куда проще. Я надрал ему задницу. Вошел и вышел. Раз и навсегда. Выбил ему правый клык.
— Я пришел сюда сказать тебе, чтобы ты держался подальше, — поясняю я, смахивая со стола перьевую ручку. Я постукиваю ею по ладони, склонив голову. — Но я подумал, что вырубить тебя к херам было бы приятным бонусом.
Мой отец выглядит уставшим — истощенным так, будто дело далеко не в обычном недосыпе.
— Я не боюсь тебя, Рэми. И я буду держаться подальше, как только ты докажешь мне, что больше не окружаешь себя человеческим подобием той дряни, которую ты, должно быть, снюхал час назад. — У меня молниеносная реакция, поэтому, когда он резко подается вперед и одним точным движением выхватывает у меня ручку, я застываю в шоке от его скорости. Так и стою, сжав пальцы вокруг призрачной ручки. — Так что если это все, что ты пришел сказать... — Он указывает на дверь.
Мои зубы скрипят.
— Есть кое-что еще.
Он пожимает плечами.
— Ну?
Я пришел сюда по определенной причине — чтобы раз и навсегда доказать себе, что реально, а что нет. Но теперь, когда я смотрю на стену, на кинжал, на расположение вещей, все встает на свои места.
Я — единственное, что не вписывается в дом моего отца.
Я мог бы спросить его прямо. Может быть, к этому все и велось: хлебные крошки привели меня обратно сюда, к нему. Может быть, он хочет, чтобы я спросил, чтобы я соединил точки, которых на самом деле не существует?
— Знаешь что? Забей, — говорю я, отмахиваясь от него. — Все равно ты бы не сказал мне правду.
Я внимательно слежу за ним, пока он опускает руку, двигая блокнот к краю стола пальцем.
— Она хороша в сделках, эта ваша Герцогиня. — Он прижимает кончик ручки к небольшому квадратному листу бумаги, его запястье ходит туда-сюда. — Такая хорошенькая, когда напугана. Эти ее огромные глазищи, смотрящие на тебя в темноте. Я хотел, чтобы ты знал: я понимаю, в чем ее привлекательность. — Он открывает ручку, отрывает бумагу от блокнота и протягивает мне.
Это сплошные каракули черными чернилами.
Он поднимает брови.
— Черный означает «извини». Разве не так? Прошло много времени с тех пор, как мне было за что перед тобой извиняться, но, полагаю, игра с твоей маленькой игрушкой попадает под эту категорию.
Мне бы хотелось сказать, что это приятное чувство — когда все разложено по полочкам, когда кусочки головоломки идеально подходят друг к другу. Ясность есть, но она разрезает меня, словно зазубренное лезвие, и желудок ухает вниз.
Я смотрю отцу в глаза и думаю о том, чтобы убить его. Я мог бы использовать тот уродливый кинжал, вонзить его ему в горло. Мог бы заколоть его той самой ручкой, которой он делает жалкие попытки извиниться. Да бля, я мог бы использовать пистолет, засунутый за пояс на пояснице, и пустить ему пулю в лоб.