Моя мать — Мария Александровна Цветаева, рожд<енная> Мейн, была выдающаяся музыкантша, первая помощница отца по созданию Музея и рано умерла[534].
Вот — обо мне.
Теперь о моем муже — Сергее Эфроне.
Сергей Яковлевич Эфрон — сын известной народоволки Елизаветы Петровны Дурново (среди народовольцев «Лиза Дурново») и народовольца Якова Константиновича Эфрона[535]. (В семье хранится его молодая карточка в тюрьме, с казенной печатью: «Яков Константинов Эфрон. Государственный преступник».) О Лизе Дурново мне с любовью и восхищением постоянно рассказывал вернувшийся в 1917 г<оду> Петр Алексеевич Кропоткин, и поныне помнит Николай Морозов[536]. Есть о ней и в книге Степняка «Подпольная Россия»[537], и портрет ее находится в Кропоткинском Музее[538].
Детство Сергея Эфрона проходит в революционном доме, среди непрерывных обысков и арестов. Почти вся семья: мать — в Петропавловской крепости, старшие дети — Петр, Анна, Елизавета и Вера Эфрон[539] — по разным тюрьмам. У старшего сына, Петра — два побега. Ему грозит смертная казнь и он эмигрирует за границу. В 1905 г<оду> Сергею Эфрону, 12-летнему мальчику, уже даются матерью революционные поручения. В 1908 г<оду>. Елизавета Петровна Дурново-Эфрон, которой грозит пожизненная крепость, эмигрирует с младшим сыном. В 1909 г<оду> трагически умирает в Париже, — кончает с собой ее 13-летний сын[540], которого в школе задразнили товарищи, а вслед за ним и она. О ее смерти есть в тогдашней «Юманитэ».
В 1911 г<оду> я встречаюсь с Сергеем Эфроном. Нам 17 и 18 лет. Он туберкулезный. Убит трагической гибелью матери и брата. Серьезен не по летам. Я тут же решаю никогда, что бы ни было, с ним не расставаться и в январе 1912 г<ода> выхожу за него замуж.
В 1913 г<оду> Сергей Эфрон поступает в московский университет, на филологический факультет. Но начинается война и он едет братом милосердия на фронт. В Октябре 1917 г<ода> он, только что окончив Петергофскую школу прапорщиков, сражается в Москве рядах белых и тут же едет в Новочеркасск, куда прибывает одним из первых 200 человек. За все Добровольчество (1917 г<од> — 1920 г<од>) — непрерывно в строю, никогда не в штабе. Дважды ранен.
Все это, думаю, известно из его предыдущих анкет, а вот что́, может быть, не известно: он не только не расстрелял ни одного пленного, а спасал от расстрела всех кого мог, — забирал в свою пулеметную команду. Поворотным пунктом в его убеждениях была казнь комиссара — у него на глазах: — лицо с которым этот комиссар встретил смерть. — «В эту минуту я понял, что наше дело — не народное дело».
— Но каким образом сын народоволки Лизы Дурново оказывается в рядах белых, а не красных? Сергей Эфрон это в своей жизни считал роковой ошибкой. Я же прибавлю, что так ошибся не только он, совсем молодой тогда человек, но многие и многие, совершенно сложившиеся люди. В Добровольчестве он видел спасение России и правду, когда он в этом разуверился — он из него ушел, весь, целиком — и никогда уже не оглянулся в ту сторону.
Но возвращаюсь к его биографии. После белой армии — голод в Галлиполи и в Константинополе, и, в 1922 г<оду>, переезд в Чехию, в Прагу[541], где поступает в Университет — кончать историко-филологический факультет. В 1923 г<оду> затевает студенческий журнал «Своими Путями»[542] — в отличие от других студентов, ходящих чужими — и основывает студенческий демократический Союз, в отличие от имеющихся монархических. В своем журнале первый во всей эмиграции перепечатывает советскую прозу (1924 г<од>)[543]. С этого часа его «полевение» идет неуклонно. Переехав в 1925 г<оду> в Париж, присоединяется к группе Евразийцев и является одним из редакторов журнала «Версты», от которых вся эмиграция отшатывается[544]. Если не ошибаюсь — уже с 1927 г<ода> Сергея Эфрона зовут «большевиком». Дальше — больше. За Верстами — газета «Евразия» (в ней-то я и приветствовала Маяковского, тогда бывшего в Париже)[545], — про которую эмиграция говорит, что это — открытая большевистская пропаганда. Евразийцы раскалываются: правые — левые. Левые, <воз>главляемые Сергеем Эфроном, скоро перестают быть, слившись с Союзом Возвращения на Родину.
Когда в точности Сергей Эфрон окончательно стал заниматься активной советской работой — не знаю, но это должно быть известно из его предыдущих анкет. Думаю — около 1930 г<ода>. По что я достоверно знала и знаю — это о его страстной и неизменной мечте о Советском Союзе и о страстном служении ему. Как он радовался, читая в газетах об очередном советском достижении, от малейшего экономического успеха — как сиял! («Теперь у нас есть то-то… Скоро у нас будет то-то и то-то…»). Есть у меня важный свидетель — сын, росший под такие возгласы и с пяти лет другого не слыхавший.
Больной человек (туберкулез, болезнь печени), он уходил с раннего утра и возвращался поздно вечером. Человек — на глазах — горел. Бытовые условия — холод, неустроенность квартиры — для него не существовали. Темы, кроме Советского Союза, не было никакой. Не зная подробности его дел, знаю жизнь его души день за днем, все это совершилось у меня на глазах, — целое перерождение человека.
О качестве же и количестве его советской деятельности могу привести возглас парижского следователя, меня после его отъезда допрашивавшего: «Mais Monsieur Efron menait une activité soviétique foudroyante!» («Однако, господин Эфрон развил потрясающую советскую деятельность!») Следователь говорил над папкой его дела и знал эти дела лучше чем я (я знала только о Союзе Возвращения и об Испании). Но что я знала и знаю — это о беззаветности его преданности. Не целиком этот человек, по своей природе, отдаться не мог.
Все кончилось неожиданно. 10-го октября 1937 г<ода> Сергей Эфрон спешно уехал в Союз. А 22-го ко мне явились с обыском и увезли меня и 12-летнего сына в парижскую Префектуру, где нас продержали целый день. Следователю я говорила все, что знала, а именно: что это самый благородный и бескорыстный человек на свете, что он страстно любит свою родину, что работать для республиканской Испании — не преступление, что знаю его — 1911 г<ода> — 1937 г<года> — 26 лет — и что больше не знаю ничего. Через некоторое время последовал второй вызов в Префектуру. Мне предъявили копии телеграмм, в которых я не узнала его почерка, и меня опять отпустили и уже больше не трогали[546].
С Октября 1937 г<ода> по июнь 1939 г<ода> я переписывалась с Сергеем Эфроном дипломатической почтой, два раза в месяц. Письма его из Союза были совершенно счастливые — жаль, что они не сохранились, но я должна была их уничтожать тотчас же по прочтении — ему недоставало только одного: меня и сына.
Когда я 19-го июня 1939 г<ода>, после почти двухлетней разлуки, вошла на дачу в Болшево и его увидела — я увидела больного человека. О болезни его ни он, ни дочь мне не писали. Тяжелая сердечная болезнь, обнаружившаяся через полгода по приезде в Союз — вегетативный невроз. Я узнала, что он эти два года почти сплошь проболел — пролежал. Но с нашим приездом он ожил, — за два первых месяца ни одного припадка, что доказывает, что его сердечная болезнь в большой мере была вызвана тоской по нас и страхом, что могущая быть война разлучит навек… Он стал ходить, стал мечтать о работе, без которой изныл, стал уже с кем-то из своего начальства сговариваться и ездить в город… Все́ говорили, что он, действительно воскрес…