Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Крысолов. — Поэма Лестницы.

Впервые — Československa rusistika. Прага. 1966. № 3. С. 168–169 (публ. В.В. Морковина). СС-7. С. 651. Печ. по СС-7.

21-38. Дон-Аминадо

Vanves (Seine), 31-го мая 1938 г.

               Милый Дон Аминадо,

Мне совершенно необходимо Вам сказать, что Вы совершенно замечательный поэт. Я уже годы от этого высказывания удерживаюсь — à quoi bon?{108} — но в конце концов, — несправедливо и неразумно говорить это всем, кроме Вас, — который, Единственный, к этому отнесется вполне серьезно и, что важнее, — не станет спорить. (Остальные же (дураки) Вам верят на слово — веселее.)

Да, совершенно замечательный поэт (инструмент) и куда больше — поэт, чем все те молодые и немолодые поэты, которые печатаются в толстых журналах. В одной Вашей шутке больше лирической жилы, чем во всем «на серьёзе».

Я на Вас непрерывно радуюсь и Вам непрерывно рукоплещу — как акробату, который в тысячу первый раз удачно протанцевал на проволоке. Сравнение не обидное. Акробат, ведь это из тех редких ремесел, где всё не на жизнь, а на смерть, и я сама такой акробат.

Но помимо акробатизма, т. е. непрерывной и неизменной удачи, у Вас просто — поэтическая сущность, сущность поэта, которой Вы пренебрегли, но и пренебрежа которой Вы — бо́льший поэт, чем те, которые на нее (в себе) молятся. Ваши некоторые шутливые стихи — совсем на краю настоящих, ну — одну строку переменить: раз не пошутите! — но Вы этого не хотите, и, ей-Богу, в этом нехотении, небрежении, в этом расшвыривании дара на дрянь (дядей и дам) — больше grandezz’ы{109}, чем во всех их хотениях, тщениях и «служениях».

Вы — своим даром — роскошничаете[257].

_____

Конечно, вопрос: могли бы Вы, если бы Вы захотели, этим настоящим поэтом стать? На деле — стать? (Забудем читателя, который глуп, и который и сейчас не видит, что Вы настоящий поэт, и который — заранее — заведомо — уже от вида Вашего имени — béatemeat et bêtement{110} — смеется — и смеяться будет или читать не будет.)

Быт и шутка, Вас якобы губящие, — не спасают ли они Вас, обещая больше, чем Вы (в чистой лирике) могли бы сдержать?

То есть: на фоне — не газеты, без темы дам и драм, которую Вы повсеместно и неизменно перерастаете и которая Вам посему бесконечно выгодна, потому что Вы ее бесконечно — выше — на фоне простого белого листа, вне трамплина (и физического соседства) пошлости, политики и преступлений — были бы Вы тем поэтом, которого я предчувствую и подчувствую в каждой Вашей бытовой газетной строке?

Думаю — да, и все-таки этого — никогда не будет. Говорю не о даре — его у Вас через край, говорю не о поэтической основе — она видна всюду — кажется, говорю о Вас, человеке.

И, кажется, знаю: чтобы стать поэтом, стать тем поэтом, который Вы есть, у Вас не хватило любви к высшим ценностям; ненависти — к низшим. Случай Чехова, самого старшего — умного — и безнадежного — из чеховских героев. Самого — чеховского.

Что между Вами — и поэтом? Вы, человек. Привычка к шутке, и привычка к чужой привычке (наклонная плоскость к газетному читателю) и (наверное!) лень и величайшее (и добродушное) презрение ко всем и себе — а может быть, уж и чувство: поздно (т. е. та же лень: она, матушка!).

Между Вами и поэтом — быт. Вы — в быту, не больше.

Не самообольщаюсь: писать всерьез Вы не будете, но мне хочется, чтобы Вы знали, что был все эти годы (уже скоро — десятилетия!) человек, который на Вас радовался, а не смеялся, и вопреки всем Вашим стараниям — знал Вам цену.

Рыбак — рыбака видит издалека.

                                             Марина Цветаева.

— А дяди! А дамы! Любящие Вас, потому что невинно убеждены, что это Вы «Марию Ивановну» и «Ивана Петровича» описываете. А редактора! Не понимающие, что Вы каждой своей строкой взрываете эмиграцию! Что Вы ее самый жестокий (ибо бескорыстный — и добродушный) судья.

Вся Ваша поэзия — самосуд: эмиграции над самой собой.

Уверяю Вас, что (статьи Милюкова пройдут, а…) это останется. Но мне-то, ненавидящей политику, ею — брезгующей, жалко, что Вы пошли ей на потребу.

— Привет! —

Впервые — Новый мир. 1969. № 4. С. 211–213 (публ. А.С. Эфрон по беловой рукописи). СС-7. С. 653–654. Печ. по СС-7.

22-38. А.Э. Берг

Vanves (Seine) 65, Rue J<ean->B<aptiste> Potin

15 <зачеркнуто: мая> июня 1938 г., среда

NB! если бы — мая!

               Дорогая Ариадна!

Это уже не жизнь — только рукописи. Рукописи, черновики, выписки из записных книжек с 1926 г., корректура оттисков, вся ежедневная работа за 16 лет, — всё это меня перерастает, «как будто тихие волны сомкнулись над ее головой» (знаменитое место у Тургенева в Дворянском Гнезде: Лиза)[258], не тихие волны, а волны — Тихого! Всё это — судорожно, в явном сознании, что не успею:

Руки роняют тетрадь,
Щупают тонкую шею…
Время крадется как тать —
Я дописать не успею.[259]

(Андрей Шенье. Стихи 1918 г., а ка́к сбылось — в 1938 г.)

_____

Поймите, что я половину написанного не могу взять с собой, поэтому оставляемое (нужно думать — навсегда: покидаемое) должна оставить в порядке. Над этим и бьюсь — три месяца. А нужен — год. Уже с 6 ч<асов> сижу, но нужен — покой, его у меня нет, вместо него — страх.

_____

А все было готово: и Тьер, и Письма Государей, и все оттиски моих вещей для Вас, и Вы бы м<ожет> б<ыть> еще Письма и оттиски — получили, но даты на pneu не было и сегодня могло быть — вчера, п<отому> ч<то> pneu получила очень рано, и отправлено оно было из Courbevoie. Очевидно Вы вечером были у Гартманов, там написали, а они с утра опустили. Словом, я на авось (в утро получения pneu) повезла и 2 тома Писем, и пакет с оттисками, и целое утро их таскала по Парижу — были дела — но в конце концов, устав, отчаялась, уверенная, что Вы уехали накануне. Так и разминулись.

_____

От брата — по поводу Тьера — пи слуху ни духу. Не скрою, что деньги за него бы меня очень выручили: я отдала бы и за сто фр<анков>[260], п<отому> ч<то> иначе (везти нельзя) оставлю его у знакомых — на продажу, уже «посмертную», а из таких вещей никогда толк не выходит: журавль в небе!

Но навязываться Л<ьву> Э<мильевичу> не могу.

_____

Милая Ариадна, навряд ли еще увидимся: 12-го как раз мой переезд — сейчас еще не знаю куда, т. е. разгар переездного кошмара, и у меня не будет — ни секунды. До последней — буду распродавать мебель и укладывать книги. Бьюсь и буду биться — совершенно одна.

Но писать Вам буду до последнего дня. («А потом началось молчание»[261]. Цитирую себя, из конца своей Повести о Сонечке, к<отор>ый уже никогда не увидит света.)

вернуться

257

Оценка Цветаевой поэзии Дон-Аминадо была позднее горячо поддержана Г.В. Адамовичем. В статье, посвященной его творчеству, Адамович, процитировав данное письмо Цветаевой, далее писал: «Далеко не все суждения Марины Цветаевой значительны или хотя бы только интересны… Но чутье у нее было острое и в стихах она, во всяком случае, толк знает. С ее оценками в этой области не считаться нельзя… Браво! хочется сказать Марине Цветаевой, рукоплеща ей, как она сама рукоплещет Аминадо. Умный она была человек, когда хотела, когда благоволила умной быть» (Новое русское слово. Нью-Йорк. 1951. 13 мая).

вернуться

258

Цветаева ошибается. Это «знаменитое место» у Тургенева в его романе «Рудин»: речь идет о Наталье Ласунской, прочитавшей прощальное письмо Рудина. «Она сидела не шевелясь; ей казалось, что какие-то темные волны без плеска сомкнулись над ее головой — и она шла ко дну, застывая и немея» («Рудин», гл. XI).

вернуться

259

Заключительная строфа второй части стихотворения Цветаевой «Андрей Шенье», написанного 4 апреля 1918 г.

вернуться

260

От «не скрою…» до «…сто франков» подчеркнуто красным карандашом на левом поле.

вернуться

261

Цитата из второй части «Повести о Сонечке». После отъезда одного из героев повести, Володи Алексеева, на фронт Цветаева пишет: «Потом было письмо, одно Единственное, в несколько строк. Письмо кончалось: Твердо надеюсь, что мы с вами еще встретимся. Этой верой буду жить. Потом началось — молчание» (СС-4. С. 399).

26
{"b":"953806","o":1}