Я почти давлюсь кофе.
— Ты… блядь, Кира…
Она усмехается, но это не весёлая усмешка — скорее, защитная.
— Я знаю, что ты сейчас скажешь. Что я дура, что это неправильно, что он меня использует.
— Так и есть, — я откидываюсь в кресле, скрещиваю руки. — А теперь давай рассказывай всё. Имя, кто он, как это вообще началось.
Кира закатывает глаза, крутит чашку в руках так, что ложка в ней звенит о фарфор.
— Имя я тебе не скажу, — отрезает она. — Даже не пытайся.
— Кира… — я прищуриваюсь.
— Нет, — повторяет она, но в голосе уже нет прежней твёрдости. — Просто… это началось на вечере.
Я киваю, в памяти всплывает её фотка в сторис: платье до пола, волосы волной, и тот её взгляд, который всегда значит «сегодня я сделаю глупость».
— Вот там, — продолжает она, — всё и началось. Один разговор, потом танец… и понеслось.
— И ты даже не пытаешься это прекратить? — спрашиваю я, хотя ответ вижу по её лицу.
— Нет, — спокойно признаётся она. — Потому что он… блядь, Ева… он меня убивает и оживляет одновременно.
Глава 19.Ева
Кабинет Астахова снова встречает меня тишиной и тем самым запахом кофе, кожи и чего-то дорогого, что невозможно купить в обычном магазине.
Сажусь в кресло, и он, как всегда, не спешит начинать. Просто смотрит, будто ждет, когда я сама начну распутываться.
— Какой в твоих глазах была мать? — спрашивает он вдруг, тихо, но так, что этот вопрос будто разрезает воздух.
Я моргаю. Не ожидала.
— В смысле… какой?
— В твоей памяти. В твоём восприятии, — уточняет он, слегка наклонив голову. — Не то, что говорили другие. Не то, что ты узнала потом. Только то, что видела ты.
Я опускаю взгляд на руки, переплетаю пальцы.
— Она… — голос чуть срывается, но я делаю вид, что это просто из-за сухости в горле. — Она была светом. Понимаете? Не в том смысле, что всегда счастливая. Она могла злиться, могла кричать… но даже тогда от неё было тепло.
Я на секунду зажмуриваюсь, и картинка возвращается слишком чётко: её руки в муке на кухне, смех, когда она подбрасывала тесто, и запах духов, который я до сих пор чувствую в случайных толпах.
— Она умела смотреть так… будто я для неё — целый мир, — говорю тихо. — И… — я сжимаю пальцы сильнее, — и иногда я думаю, что именно это её и сломало.
Астахов слегка кивает, не перебивая.
Он чуть подаётся вперёд, локти на подлокотниках, пальцы сцеплены.
— Что значит — сломало?
Я прикусываю губу.
— Ну… просто. Она была слишком… хорошей. Для этого дома. Для отца. Для всего, что нас окружало.
— Это твоё предположение или факт? — голос мягкий, но в нём есть то самое давление, которое чувствуется сильнее, чем крик.
— Не знаю, — выдыхаю. — Я тогда была ребёнком. Но… иногда я ловила её взгляд… — я поднимаю глаза на него, и он слушает так, будто каждое моё слово — ключ. — И понимала, что она не здесь. Что она… уже где-то далеко.
— И это было задолго до того, как она умерла? — спрашивает он, и мне приходится моргнуть, чтобы сбить подступившую к глазам влагу.
— Да, — признаю тихо. — Задолго.
— Ты хочешь сказать, — он выдерживает паузу, — что твоя мать… в какой-то момент перестала хотеть жить?
В груди будто щёлкает. Я хочу отмахнуться, сказать, что он перегибает, но слова застревают.
— Я не знаю, — повторяю упрямо, но звучит это уже не так уверенно. — Я… не знаю.
Он откидывается в кресле, но глаза не отпускают.
— Иногда полезно честно ответить на вопрос, который страшно даже себе задать, — говорит он спокойно. — Даже если ответ тебе не понравится.
Я отвожу взгляд, потому что он прав.
Он медленно тянет руку вперёд, кончиками пальцев касается моей — лёгкое, почти невесомое прикосновение, но от него почему-то по спине пробегает холодок.
— Ты так похожа на неё… — голос Астахова меняется, становится тише, мягче, будто он сам этого не замечает. — Очень похожа. Иногда, когда ты заходишь в кабинет… я думаю, что это она.
Он не мигает, смотрит прямо, и в этом взгляде нет ни профессиональной отстранённости, ни той осторожности, с которой он обычно держит дистанцию. Это что-то другое.
— Это… странно, — произносит он почти шёпотом, — иногда я даже ловлю себя на том, что хочу сказать ей что-то… а понимаю, что передо мной ты.
Слова звучат так, будто он говорит не мне, а самому себе. И в этой секунде есть что-то гипнотическое — тихое, тянущее, опасное.
Я замираю, не зная, стоит ли отдёрнуть руку или остаться, но он продолжает смотреть, словно изучая моё лицо на предмет знакомых черт.
Его взгляд ещё секунду держит меня на месте, а потом — будто что-то щёлкает.
Астахов резко отдёргивает руку, откидывается в кресле, словно между нами только что не произошло ничего особенного.
— Сеанс окончен, Ева, — голос снова сухой, собранный, привычный. — Ты можешь идти.
Я моргаю, пытаясь перестроиться на этот холодный тон, и встаю, чувствуя, как ноги словно ватные.
— Ладно… — выдавливаю, но он уже занят своими записями, будто меня здесь и не было.
Дверь за мной тихо захлопывается, и коридор кажется непривычно длинным и пустым. Внутри — странный коктейль: лёгкое напряжение, что-то тревожное и не до конца понятное, и при этом… будто тонкая нитка тянется от его слов к моим мыслям.
Я иду по коридору, не глядя по сторонам, и внезапно в памяти всплывает тот старый снимок матери.
И надпись на обороте.
Загляни под половицы пола. Те, которые смотрят криво.
Дом ночью — чужой.
Каждая тень длиннее, чем должна быть, каждый шорох — громче.
Я иду по коридору босиком, сжимая в ладони записку.
Половицы, которые смотрят криво.
В моей комнате пол идеален. Я проверила всё — каждый угол, каждую щель. Но слова мамы не отпускают, и мысль крутится в голове, как заевшая пластинка: может, она говорила не про мою комнату?
Минуты тянутся, пока я иду по длинному коридору к гостиной. Здесь темно, только редкие блики луны ложатся на пол. Я медленно двигаюсь, чувствуя дерево под ступнями.
Почти в центре комнаты — лёгкий перекос. Если смотреть под углом, одна доска словно чуть выше остальных.
Сердце бьётся в горле. Присаживаюсь, провожу пальцами по краю. Доска слегка шатается. Поддеваю ногтем — но она плотно встала на место.
Я уже собираюсь сдаться, как под пальцами нахожу еле заметный зазор. Ещё одно усилие — и доска с тихим щелчком приподнимается.
Из щели тянет пылью и чем-то старым, металлическим.
Я опускаю руку внутрь, и пальцы натыкаются на что-то твёрдое. Вытаскиваю — маленький конверт, жёлтый от времени.
На конверте нет адреса, только аккуратные, знакомые до боли буквы: Не открывай при посторонних.
— Что ты там делаешь? — голос за спиной холодный, ровный, и я вздрагиваю так, что чуть не роняю находку.
Обернувшись, вижу Тамару Васильевна. Она стоит в дверях гостиной, руки сложены на груди, взгляд — цепкий, изучающий.
— Уже поздно, Ева, — говорит она тихо, подходя ближе. — И, судя по твоему лицу… ты только что нашла что-то, чего не должна была.
Её взгляд скользит к доске в полу, а потом к моей руке.
Я зажимаю конверт пальцами так, что костяшки белеют.
Тамара приближается медленно, будто хищник, чтобы не спугнуть добычу.
На её каблуках пол почти не скрипит, но я всё равно слышу каждый шаг — слишком отчётливо.
— Покажи, — говорит она, кивая на мою руку.
— Это… ничего, — отвечаю слишком быстро, и в ту же секунду понимаю, что этим только привлекла внимание.
— Ева, — её голос понижает тон, становится мягким, почти ласковым, и от этого по коже бегут мурашки, — мы же знаем, что в этом доме нет ничего случайного.
Она тянет руку вперёд, но я, не отводя взгляда, прячу конверт за спину.
В глазах Тамары загорается что-то опасное.
— Ты ведь понимаешь, — произносит она тихо, с паузами, как будто каждое слово весит килограмм, — что если Виктор узнает… у тебя будут проблемы. И у него тоже.