Мака тогда не любила мать. Никого не любила, кто жалел ее отца. Она позабыла детские игры и забавы и целыми днями просиживала у очага, рядом с Симоном, разогревая толстые прутья для корзинок, чтобы легче гнулись, и лодыжки у нее накалялись докрасна и горели. Потом с учебником в одной руке, другой она держала маленького брата, чтобы бабушка могла приготовить чего-нибудь поесть. Она упросила деревенского кузнеца уменьшить по ее росту найденную в сарае наполовину съеденную ржавчиной тяпку и рядом с больным отцом пропалывала кукурузу и фасоль, освобождая их от разбушевавшихся сорняков, а летом, в жару, в самое пекло, как жеребенок, бегала за матерью по зреющим на припеке пахучим чайным плантациям с корзиной отцовской работы на руке.
Потом прошли годы. Друг-фронтовик не приехал. В лавке сельпо появился хлеб. Сменились деньги, и отцовская пенсия уже не казалась такой ничтожной. Симону сделали операцию — отрезали пальцы на ногах, и он стал работать сторожем в магазине. Время подлечило изувеченную войной деревню. Кто-то начал ремонтировать старый дом, кто-то и того больше — затеял перестройку. Появилась нужда в плотниках. Огляделись — два лучших мастера погибли на фронте. Тогда пришли к Симону. Он покряхтел, поохал, держась за поясницу, — отказался. Пришли в другой раз. «Дайте помощника, — сказал Симон, — не под силу мне тяжести ворочать. Я ему долю уступлю и ремеслу обучу. Но работать будем сдельно, на поденную не потянем».
У однорукого тезки Симона был брат, придурковатый Дату, его-то и взял Симон в помощники, силы — хоть отбавляй. Бедняга по своему разумению не мог даже гвоздя в доску забить, но если его направлял понимающий человек, вкалывал за двоих. Заработок делили поровну. Симон далеко не всегда мог работать — хворал. Но все-таки в доме появились деньги…
— Доченька, что ты сидишь там столько времени? — Мать все еще держала в руках веник.
— Ах, да… — Мака устало поднялась и, ступив к дому, опять вспомнила: «Вот здесь стоял отец…»
— Когда же придет Бичи?
— Придет, придет… Теперь уже скоро.
— Разве ты не должна знать, где пропадает твой сын?
— Он уже не ребенок, Мака.
— Ты и раньше ничего о нем не знала…
— Но что я могу сделать, если он не говорит? — Мать окунула веник в таз с водой и, стряхивая его, вернулась в дом.
«Она все еще подметает». Мака хотела подождать, пока мать еще раз выйдет смочить веник. Словно собираясь сказать ей что-то, она постояла в раздумье, потом покачала головой и пошла вверх по лестнице. Она шла осторожно, чтобы каблучки туфель не стучали по ступенькам.
Симон лежал, отвернувшись к стене, и стонал. Когда на веранде послышались шаги, он обернулся и взглянул на дочь.
Никогда Мака не любила так отца, как в эту минуту. «Наверное, оттого, что ему плохо», — подумала она, с посветлевшим лицом подошла к Симону и села на край кровати.
— Гено уехал?
— Что делать, отец: работа, ребенок…
— Конечно, конечно… Как же они там без тебя?
— Свекровь дома.
— Вот и хорошо… Я вас недолго промучаю… Ничего… А она Гочу вырастит, подмога вам, что ни говори…
— Будет тебе, отец! Не надо…
— Как же мы Гено отпустили, а? Даже вина человек не выпил.
— Он не любит вина.
— Его из любви никто и не пьет, дочка.
— Гено не посторонний…
— Не посторонний-то, оно конечно, но когда зять в кои веки приезжает к родителям жены, не так его надо встречать, не так… Эх, что делать! В моем доме никогда не жили так, как мне хотелось! Если б война не доконала меня… Знаешь, что я скажу тебе, дочка: многим лучше было не возвращаться…
Сумерки заполнили комнату.
— Смочи-ка мне эту тряпку — губы что-то сохнут… Коли мой наследник и ночью не пожалует домой, незачем еще завтра его ждать. Мне стыдно было оставаться без присмотра в больнице… Ну, а теперь, раз ты приехала…
— Отец, а что, если его женить?
— Что?
— Я говорю: что, если его женить?
— Кого? Бичи?
— Да. По-твоему, рано?
— Удивляешь ты меня! Одной ногой, можно сказать, в могиле стою, и ты хочешь, чтоб перед смертью я принял на душу такой грех? Было дело, и я раз подумал — может, возьмется за ум, если семьей обрастет. Но трудно придется с ним жене, слишком трудно. Жалко мне ее. Ночью вернется пьяный — покоя от него нет. Сейчас, может, с тобой посчитается, а кроме тебя, ни с кем… ни с кем на целом свете…
Мака взяла лежащую возле больного салфетку, спустилась вниз, прополоскала ее в холодной родниковой воде и вернулась к отцу.
К этому времени в комнате уже совсем стемнело.
В ветвях старой груши загорались звезды.
Ни у одного директора до Тхавадзе не было секретарши (ее обязанности исполнял делопроизводитель). Прежнего директора сняли настолько неожиданно и быстро, что в городке так и не поняли, в чем он провинился. А с приходом нового — Джумбера Тхавадзе — перед молодыми виноделами предстала такая стройненькая, пригожая, синеокая Цуцуния, что дня три все шатались по заводу обалделые, пораззевав рты и ломая головы: какой бы придумать предлог, чтоб хоть на минутку зайти в кабинет, не столько для знакомства с новым руководством, сколько ради синих глаз и стройных ножек секретарши.
В первый день все ждали, что, «поскольку им по пути», Тхавадзе посадит Цуцунию в свою машину и повезет. Однако этого не случилось. Как только рабочий день кончился, минута в минуту секретарша вышла из-за стола и, поцокивая каблучками, направилась к автобусной остановке. Тхавадзе же проработал в своем кабинете допоздна. Конечно, такие приемы никого не могли сбить с толку, но деликатность нового директора пришлась виноделам по душе. Поздно вечером Джумбер посадил в машину дежурного слесаря, провозившегося над котлами, и хромого начальника купажного цеха и развез их по домам.
А синеокая Цуцуния и на следующий день, и через день, и после того возвращалась домой в основательно утрамбованном автобусе.
Через некоторое время на завод неожиданно явился заместитель председателя исполкома — пожелал осмотреть.
Со времени вступления Тхавадзе в должность не прошло и трех недель, но «зам» ушел восхищенный, удивленный, пораженный тем, как сумел новый директор за три недели преобразить предприятие и образцово поставить дело. Директор в эти дни и в самом деле старался, как мог, но дела обстояли далеко не образцово. Не исключено, что и заместитель председателя заметил это, но синеокая Цуцуния была так очаровательна!..
Тхавадзе часто видели на машине в городе и за городом, ночью и днем, трезвым и пьяным, но нигде ни разу — с секретаршей.
Кто-то сказал:
— Да она ему родственницей приходится.
Его поправили:
— Никакая она не родственница. Просто Джумбер не такой человек…
К исходу месяца «мимоездом» зашел на завод начальник треста. С ним было районное руководство. После их визита некоторым работникам повысили зарплату, а однорукому сторожу, отцу многочисленного семейства, выделили приличное единовременное пособие. Весной во дворе завода прямо от ворот высадили газон и разбили чудесный сквер. В перерыве рабочие выходили из цехов, и, глядя на Цуцунию (она сидела под деревом на голубой скамейке, заложив ногу за ногу и, конечно, в короткой юбке), даже самые уставшие чувствовали себя в раю, где архангелом — Джумбер Тхавадзе.
Джумбера буквально не узнавали его старые друзья и знакомые: уж больно он переменился, совсем другой человек — общительный, внимательный, чуткий. У него появилось много новых друзей. Вино, оно как мед, — пчелы на него слетаются.
А очаровательная Цуцуния так и осталась неразгаданной загадкой, тем самым даруя каждому призрачную надежду: быть может, именно ему суждено отдохнуть в тени ее ресниц.
В один прекрасный день на заводе освободилось место по снабжению (прежнего работника перевели в район), и вскоре на этом месте увидели небезызвестного в городке Бичико Лежава. Такое назначение далеко не всем пришлось по душе, но смолчали: новому директору доверяли — доверились и на этот раз. Те, которые знали Лежава получше, махнули рукой на синеокую Цуцунию — дело пропащее, если добром не выйдет, силой возьмет.