— Постой, Гогона!
— Нет… Нет…
— Почему вы не вышли, когда я тебя позвал?
— Не вышли, и все! — не оглядываясь и не замедляя шага, бросила она.
— Но почему, Гогона, почему…
— Потому…
— Ну, все-таки?
— Заняты были, резину резали, керосина не было.
— И потом не догнали нас…
— Не догнали, и все…
— Да вы просто не хотели догонять…
Мы подошли к дому Гогоны.
Я заглянул во двор, не видно ли Гочи, и, забежав вперед, преградил дорогу к калитке.
— Я не пущу тебя, Гогона!
— Пусти.
— Ты знаешь, я бы подождал тебя, конечно, подождал бы, но Гоча…
С минуту она, насупив брови, думала над моими словами.
— Я постеснялся Гочи… Раньше все было по-другому. Ну и… И тогда… тогда я решил подождать тебя за деревней.
Гогона очнулась.
— А потом?
— Потом…
Гогона посмотрела на меня в упор. Я не выдержал ее взгляда. Она вздрогнула, увидела что-то в моих глазах и отступила на шаг, не спуская с меня глаз. Она что-то видела и самой себе не верила, чувствовала, что произошло что-то ужасно-непоправимое, и робко ждала чуда. И когда я уронил голову на грудь, она испуганно вскрикнула:
— Гогита!
Я не поднял головы, не сказал ни слова. Беспомощная, испуганная, она бросилась прочь от меня, хотела убежать, потом вспомнила, что ее дом рядом. Кинулась вперед, протиснулась к перелазу за моей спиной. Она уже перенесла через него ногу, когда я обернулся, охваченный отчаянием. Неужели Гогона не будет больше говорить со мной, не будет ходить в поле и плести мне шапку из зеленых веток — защиту от солнца, неужели не будет, встретив меня ночью на проселочной, утешать, успокаивать и провожать до дому? Неужели я теряю Гогону? Теряю Гогону, когда у меня нет на свете никого, кроме нее…
— Гогона! — крикнул я. Я уже не мог загородить ей дорогу, не мог дотянуться до нее через перелаз. И тогда я схватил ее за ногу и, обеими руками прижав к груди, сказал: — Я не виноват, Гогона, видит бог, не виноват!..
— Пусти! — Она оттолкнула мои руки. — Уходи, или я позову Гочу!
— Нет, Гогона, нет. Я, я… — Я прижался головой к ее колену и заплакал. — Я не виноват, Гогона…
Глава двадцать девятая
БЕССОННЫЕ НОЧИ
Оказалось, что в ту проклятую ночь Гогона искала меня под проливным дождем. Искала сначала вдвоем с Гочей, потом в темноте потеряла Гочу и одна обошла все скирды, прибежала назад в село, звала меня у дома Эзики, — потом опять на кукурузные поля. По дороге встретила Эзику, спросила у него, где Пати, и, узнав, что она тоже пропала, опять кинулась в темноту. Поздно ночью, когда Гоча уже спал, она, крадучись пробралась к себе. Весь следующий день не выходила из дому, не пила и не ела. Дома перепугались: решили, что она простудилась в дождь и заболела.
Я тоже не спал всю ночь и весь день и следующую ночь бродил по деревне, искал Гогону — а она в это время лежала ничком на постели, уткнувшись лицом в подушку. Наутро, чуть свет, Гогона пошла в школу, за все пять уроков не сказала и пяти слов; Тухия рассказал мне, что на перемене он зашел в седьмой класс, а Гогона сидит, обхватив голову руками, и, когда он попросил у нее листок бумаги из тетради, далее головы не подняла.
И вот я встретил ее по дороге из школы… Она бросила меня, плачущего, у перелаза и убежала в слезах. На веранду вышел Гоча, я повернулся и пошел. Один, совсем один.
С того дня я все вечера шатался по улицам и проулкам, но ни разу не встретил Гогону. Разве что днем, когда она возвращалась из школы; но она молча проходила мимо, не взглянув на меня. Да и мне нечего было сказать ей. Я смотрел вслед, пока она не скрывалась за поворотом, и шептал:
— Гогона, Гогона, почему вы не пошли со мной сразу, когда я позвал… Я не виноват, Гогона…
А время шло, равнодушное к войне и кровопролитиям, к моим бессонным ночам и к слезам Гогоны. Ему не было дела ни до хромоты Эзики, ни до страхов Пати, ни до черных платков матерей, ни до голода Тухии и его братишек, ни до Фомы-почтальона и Клементия Цетерадзе, ни до несчастной Элпите, совсем почти обезумевшей в ожидании сына.
Когда мы очистили от врага пол-Украины и гнали его по лесам и болотам Белоруссии, по деревне прошел слух, что в окрестных лесах укрываются не то десантники, не то вражеские разведчики.
Одни говорили, что враг не мог забраться так далеко, так что, скорее всего, в лесу укрываются бандиты; другие уверяли, что это сбежавшие из лагеря пленные немцы. Клементий утверждал, что с моря прилетели турецкие самолеты и что в нашем лесу парашютистов, как грибов. Говорили разное, но все боялись выходить из дому. У живущего на другом краю села Исидора Керкадзе свели козу со двора и прямо с ветки стащили ночью кукарекающего петуха. У другого закололи полуторагодовалую нетель, хотя в это время зять его спал на веранде.
Дважды пожаловали и к Эзике, но Эзика заметил их и до самого леса проводил отборным матом.
С тех пор, как началась война, воровство и грабежи участились, но мы никак не могли напасть на след бандитов, а кто не пойман, тот не вор.
Как-то поутру Карпе Капанадзе-заика из верхней части села подсушил у очага две щепотки отсыревшего пороху, потом зарядил ржавый самопал осколками чугунка и по первому снегу подался в горы, в надежде подстрелить какого-нибудь полуслепого зайца и побаловать мясцом своих ребят.
К полудню он как ошалелый вбежал в контору, ворвался к председателю и, особенно сильно заикаясь от волнения, целый час не мог ничего объяснить.
— Че-че-че-че! — Он тыкал в лицо Бидзине рукой с загнутым большим пальцем. — Че-че-четыре, своими глазами видел. — И испуганно озирался. Из его слов Бидзина все-таки понял, что Карпе видел в лесу четырех человек, вооруженных короткоствольными дисковыми карабинами; у одного из них за спиной висел чемодан; все четверо грелись у костра…
Бидзина не посмел пойти на вооруженных до зубов «леших» с ржавым Капанадзевым самопалом и бросился в район.
К вечеру все мужчины в селе были наготове, ждали милицию; в сумерки лесом подошла милиция, за ней взвод солдат и расположились за селом.
Было время позднего ужина, когда в нашем дворе залаяла собака.
— К нам кто-то… — насторожилась мама.
— Позовет, если к нам.
Собака опять залилась лаем.
Я выглянул за дверь.
— Эй!..
— Поди-ка сюда, Гогита!
Я узнал голос Эзики. Вышел. Он стоял передо мной с ружьем через плечо.
— В чем дело, дядя Эзика? — удивился я.
— Вот куда забрались, сволочи! Оказывается, у нас под боком сидят, в нашем лесу. Только ты дома не проболтайся.
— А что, секрет?
— Секрет. Зачем зря баб пугать? Хотел ружье тайком вынести, да здоровое оно, не спрячешь. Углядела, сукина дочь, обмерла — душа в пятки…
— Кто?
— Да Пати…
— Пати… — повторил я, похолодев.
— Ну, да. Свихнется, трусиха, пока я вернусь. А если выстрел услышит?.. И то сказать: дом на отшибе стоит, возле леса.
— Вам придется стрелять?
— Как знать? Живьем не дадутся, погань этакая.
— Что же делать?
— Пошел бы ты к нам, Гогита. Раза два я их выпроводил; грубо, понимаешь, получилось. Как бы в третий раз не пожаловали. Брать-то у меня нечего, да девка помрет от страха. Хочешь, зайди по пути к Гоче, возьми у него отцовский дробовик. Я тебе пороху отсыплю на один выстрел.
— К вам? — Я невольно отступил на шаг.
— Да, к нам. Я, верно, до утра проплутаю, пропади они пропадом… А ты ступай, только ей ни слова.
Я молчал.
Эзика отвернул полу ватника, засунул руку поглубже в карман, вытащил горсть пороха, перемешанного с дробью, и высыпал мне на ладонь! Потом с трудом повернулся на одной ноге и заковылял к воротам.
Я стоял, держа на протянутой ладони горстку свинца и пороха, пока не услышал голос Зазы:
— Гогита!
Я насыпал заряд в подол рубахи, затянул его узлом и запихал в брюки.
— Не задерживайся долго, не простудись, сынок! — наказывала бабушка, когда я выходил из дому.