Контуженый путано и невнятно рассказывал про Амирана, сына Эзики: они, дескать, вместе шли в атаку, его сбило взрывной волной и засыпало, а что было потом, он просто не помнит.
Эзика все надеялся, что к отцу Гито вернется память и он расскажет об Амиране. Но добился Эзика только одного: контуженый вспомнил, что после той атаки не многие вернулись в окопы. Вот и все, чего добился Эзика.
А между тем надвигалась весна.
Председателем колхоза к нам прислали одного инструктора из райкома — он был совсем слаб здоровьем. Однако, когда и райкомовцев призвали в армию, инструктора забрали обратно в район. Какое-то время мы оставались без председателя. И вот, не обращая внимания на то, что у Бидзины одна рука была как деревянная, не хватало трех ребер и в животе сидел осколок снаряда, его выбрали председателем, — что там ни говори, голова-то у него цела. Первую и третью бригады составили из одних женщин, а в нашей второй бригаде бригадиром остался Эзика.
Эзика артачился:
— Совсем хотите загубить колхоз! Какой я к лешему бригадир!..
Но его уговорили согласиться хотя бы на время.
— Кто-нибудь еще появится…
И снова Эзика заковылял на хромой ноге по колхозным полям.
Нам было трудно, но весна была неумолима.
Весна заставила нас налаживать плуги и культиваторы, заржавевшие за зиму, мы тесали и прилаживали к ярму новые шкворни, набивали на руках мозоли — но сделали так, как она хотела.
От бескормицы быки отощали за зиму. Целыми днями они мычали у пустых яслей. Гвиния рвался из хлева: знал, что все занесено снегом, но на воле ему было лучше — добредет до леса и хоть тонких ветвей пожует у опушки. У черного быка всю зиму болела нога, и он не мог ходить так далеко: выйдет за калитку, попьет талой воды из лужи и мычит, просится обратно, полежать в тепле. Он словно чуял, что волки обнаглели и с больной ногой от них не уйдешь. Случалось, если корова отставала от стада, утром ее кости находили у лесной опушки.
В конце февраля отелилась наша корова. Родился теленок, похожий на бугая с колхозной фермы: такой же длинноногий и мастью точь-в-точь — красный.
«Хороший будет бык», — подумал я.
Мы надеялись, что и молока теперь будет вдоволь.
Но много ли могло быть молока с полпучка сухой соломы? Едва хватало для Татии.
Мама тщательно смывала остатки пищи из кастрюль и с тарелок, с тех самых тарелок, которые Заза дочиста вылизывал языком, из тех кастрюль, которые он выскребал ножом, — того гляди, дно проскребет! — и собирала пойло для коровы. Она махнула рукой на теленка, стала кормить молоком девочку. И еще до того, как появилась первая весенняя трава, теленок протянул свои длинные ножки и мы с Зазой со слезами на глазах свежевали его и сушили кожу на постолы.
А весна все-таки пришла.
Полопались почки на деревьях. С высоты Кехтехии опять можно было пересчитать, сколько слив цветет в нашем селе. Трактор, стоящий возле склада, покрылся ржавчиной толщиной в палец. На его будке всю зиму без устали чирикали воробьи. Но с весной у них прибавилось хлопот, и они покинули насиженное место. И только дед Тевдоре, работавший теперь сторожем на складе, кряхтя и охая, подходил иногда к трактору, разглядывал его, опираясь о посох, качал головой и, воздев руки к небу, слал кому-то проклятия.
Но весна ни во что не ставила ни проклятия деда Тевдоре, ни мычание голодных быков, ни хромоту Эзики. Она в срок растопила снег, согнала ручейки в овраг, подсушила лицо земли и засмеялась нам бело-розовыми цветами алычи.
Земля ждала семян.
…Голос Эзики поднял меня до рассвета.
— Гогита, никак, спишь, малый?!
Я в нижней рубахе вскочил с постели и вышел на веранду.
— Доброе утро! — Он устало опустился на холодную каменную ступеньку лестницы.
— Здравствуйте. — Я тоже присел на корточки.
— Ну, что, с чего будем начинать? — спросил он, заметив, что я дрожу от колючего утреннего холода.
— Вы о чем, дядя Эзика?
— Да все о том же, о пахоте.
— Что надо делать?
— Ты с утра в школе, верно?
— Могу работать после школы.
— Много наработаешь после уроков!
— Как же быть?
— А вот как быть. — Эзика отвел глаза в сторону: — С утра… — И вдруг, напрягая шею, закричал: — Ты хоть на полдня одолжи одного быка Клементию!
— Гвинию?!
— А что делать? — понизил голос Эзика.
— А куда он своего быка дел?
— Мы же сами его на бойню сдали, треклятого!
— Небось околевал…
Эзика кивнул в знак согласия.
— Значит, теперь Гвинию хотите на бойню сдать?
— Как же быть? Одну упряжку волки зимой задрали, сам знаешь…
— А вот как быть: пусть Клементий сам купит другого быка.
— Да не он один виноват. Мы не смогли дать кормов достаточно. Не обеспечили…
— Мне вы тоже не давали кормов.
— Ну, тогда впрягите меня заместо быка и пашите!
— Клементия надо впрячь, чтоб не шлялся каждое воскресенье на базар и не торговал там краденым лесом.
— Да пропади он пропадом, совсем не в нем дело! — И, переходя на деловой тон, Эзика сказал: — Значит, так: после школы будешь сам пахать, а с утра…
— Клементию быка я не дам, так и знайте! — упрямо повторил я.
— Да почему, черт побери? Почему? — выходя из себя, гаркнул Эзика.
На его крик из дома вышла мама и остановилась в дверях.
— С чем я отца встречу… — буркнул я, глядя ему под ноги.
Эзика сорвался с места, в досаде махнул рукой и, даже не поздоровавшись с мамой, сердито заковылял прочь.
Я прошел мимо мамы, тоже не обмолвившись ни словом. Быстро оделся и спустился во двор. Вывел быков из загона, запряг в арбу, взвалил на арбу плуг и — в поле.
Там еще не было ни души. Я остановил арбу. Быки тут же принялись щипать прошлогоднюю прелую травку.
«Наверно, уже был первый звонок!» — подумал я и поставил быков в борозду.
Крупными пластами отвалилась прошитая корнями сорняков земля.
Отощавшие быки то с трудом влегали в ярмо, то тянулись за травой и ломали борозду. Я стегал их плетью, бранился, орал до хрипоты, поминая недобрым словом свою судьбу, своих быков, и плуг, и ярмо, и эту землю, и эту весну, и Клементия Цетерадзе.
Теперь я с утра до вечера ходил за плугом. По долетающим издалека школьным звонкам я подсчитывал, сколько борозд пройдено и сколько еще успею пройти до вечера.
Наши обеды и ужины опять свелись к половинке мчади, а Тухия со своими братьями и сестрами обосновался на раскидистых ветках тутового дерева. Опять трудно было отличить Гочу от Тухии, а Тухию от его собаки Толии.
Теперь я пахал один, без напарника; Гогона прибегала в поле после уроков и бросала семена в распаханные борозды.
Женщины работали на плантациях. Чай обрабатывался кое-как, ростки были слабые, блеклые и не такие сочные, как прежде.
Глава двадцать первая
ВОРИШКА
Настало лето. Лето 1942 года.
Снова фашисты начали наступление. Города переходили из рук в руки. Враг истекал кровью, но двигался вперед. Он подходил к Кавказским горам. Со страхом и тоской поглядывали мы на снежные вершины, на клубившиеся над ними облака.
Бывало, хромой Клементий придет в поле, окинет взглядом чахлые бледно-зеленые всходы, тюкнет раза два мотыгой и скажет:
— К чему нам все это, зря надрываемся, скажу я вам. Третьего дня был в городе, видел целый эшелон беженцев. Прямо на крышах сидели, бедолаги. Гибнет страна, разваливается!.. Пропадает все!
Тюкнет еще разок-другой и продолжает про себя:
— Знать бы хоть, куда нас отвезут в этих эшелонах… С одной стороны море, с другой море, а там турок точит на нас ятаганы…
— Разве турок тоже собрался воевать? — опершись на черенок мотыги, спросит кто-нибудь из крестьян.
— А чего ж ему не собираться? — вскидывает брови Клементий и качает головой. — Видит, плохи наши дела, вот и хочет руки погреть на чужой беде. Ему что…
Клементия обступает народ. Я придерживаю быков, прислушиваюсь. А Клементий продолжает: