Скрипнула дверь, и Соня швырнула Серапиону сухую шкуру.
— Чтоб башка твоя вот так высохла! — бросила она вдогонку.
Серапион расчертил угольком шкуру по внутренней стороне и протянул мне.
— Вот, милый, разрежешь в аккурат по этой линии. Знаешь, как счищать шерсть с кожи? Насыпь на нее золы, а потом три концом топорища.
— Я знаю, — сказал я.
— Аккуратно режь, сынок, толково! — еще раз предупредил Серапион, заточил напильником острие шила и вручил мне.
Я сунул под мышку задубевшую телячью шкуру, зажал в руке новое шило и бегом пустился домой. Теперь я не обходил ни луж, ни снега.
Пробегая мимо калитки Гочи, я почему-то позвал Гогону; наверно, потому, что Гоча пока что донашивал старые отцовские сапоги и кое-как обходился.
— Гогона, выглянь на минутку!
Гогона высунула голову из-за двери.
— Выходи, Гогона! Иди сюда!
Гогона скрылась и через секунду появилась снова. Она шла по двору так, словно несла на ногах по мельничному жернову.
— Ты что кричишь? — спросила она, едва переставляя ноги в огромных галошах.
— Вот! — просиял я и ударил кулаком по жесткой коже. — Хочешь получить постолы? Идем со мной.
— Не надо… — нетвердо отказалась Гогона, поглядывая на свои ноги: дескать, выйду на улицу, потоплю галоши в грязи.
— Идем, идем! По-твоему, лучше уроки пропускать?
— Я дома занимаюсь…
— Как ты занимаешься, когда и половины учебников нет… Пошли!
Опасения Гогоны оправдались: ее огромные, как лодки, галоши вязли в грязи; едва она вытаскивала одну ногу, как увязала другая. Вот она неосторожно ступила в присыпанную снегом лужу, галоша наполнилась водой; Гогона обмерла, округлив глаза, пошатнулась и — бух в лужу второй ногой!
Я подошел, подставил ей спину.
— Обхвати меня за шею!
Не говоря ни слова, она обняла меня за шею. Я попытался выпрямиться, но не смог.
— Вынь ноги из галош!
Только ока высвободила ноги из галош, я подбросил ее на спину повыше и сунул ей в руки телячью кожу. Когда я нагнулся за галошами, Гогона чуть не перекувырнулась через меня. Но я вытащил-таки галоши из грязи и, держа их в замерзших руках, зашагал к дому.
Я опустил Гогону только под навесом у нашей кухни и весело позвал брата.
— Заза!
— Чего, Гогита?
— Хочешь постолы?
— Постолы?
— Ага, новые, кожаные, чтобы носки твои не промокли.
— Хочу, хочу, хочу! — заплясал от радости Заза.
— Тогда помоги!
Мы вошли в кухню.
— Садись, Гогона, согрейся!
При виде дрожащей от холода Гогоны мама всплеснула руками.
— Боже мой! Что с тобой, детка! — и усадила ее у самого очага на трехногий табурет.
Я подложил Гогоне под ноги полено, чтоб она могла высушить носки, не пачкая их золой, и раздул огонь. Бабушка не сразу заметила появление Гогоны, а заметив, пригляделась:
— Никак, Гогона пришла?
— Да, бабушка, это я.
Бабушка покосилась на поваливший от ее носков пар.
— Может, хоть ты видела Фому-почтальона?..
Мы с Зазой насыпали горячей золы на шкуру и стали соскребать шерсть. Заза удивлялся, что округлый конец топорища снимает волос, как бритва.
Очищенную кожу я нарезал на постолы. Сначала вырезал для себя, потом выкроил по ноге Зазе. Очередь дошла и до Гогоны.
К остатку кожи я приложил мою заготовку и обвел углем; самую малость не хватило для четвертой пары.
— Ничего, это пойдет для Тухии! — сказал я и бросил заготовки в воду — отмокать.
Я пристроился у очага, скрутил несколько ниток, навощил их и достал из кармана новое шило. Мама сидела лицом к двери и довязывала второй носок для Зазы. Бабушка, как всегда, подперев голову руками, бездумно смотрела в огонь. Гогона почему-то чувствовала себя неловко и улыбалась Татии какой-то напряженной улыбкой. А Татия, озабоченно сдвинув едва очерченные бровки, присосалась к высохшей груди бабки.
— Агу! — позвала ее Гогона. — Агу! — Она пошарила в карманах, не нашла ничего, чем бы позабавить девочку, и, вырвав у меня из рук шило, завертела им перед глазами девочки. Татия не улыбнулась, но все же оторвалась от бабкиной груди и потянулась ручонками за сверкающим шилом.
— Гогита! — испуганно прошептала Гогона — глаза у нее чуть не вылезли на лоб.
— Что с тобой? Ноги обожгла?
— Гогита! — опять прошептала она и показала пальцем на губы девочки.
Я не поверил своим глазам. Взглянул на Гогону — она утвердительно кивнула.
— Бабушка! — вскрикнул я громко.
— Что, сынок? — обернулась бабушка.
— Ты что орешь? — Мама не подняла головы от вязания.
Даже Заза шагнул ко мне и посмотрел, не проколол ли я палец шилом.
— Бабушка! — крикнул я опять, все еще не решаясь спросить о том, что видел своими глазами.
На губах у сестренки белело молоко. От моего крика девочка встрепенулась, снова схватилась за бабушкину грудь и живо принялась сосать.
— У бабушки молоко, — проговорил я наконец.
— Что говоришь, у меня?
— Чтоб тебя!.. — возмутилась мама. — Совсем рехнулся парень…
— Молоко у бабушки! — повторил я громко.
Бабушке часто приходилось совать Татии свою иссохшую грудь, чтобы успокоить голодную девочку; она и сама не заметила, когда у нее появилось молоко.
— Чудо! — угрюмо сказала мама.
— Господи, велика премудрость твоя! — перекрестилась бабушка.
Заза смотрел на всех широко раскрытыми глазами. И только на Татию чудо не произвело никакого впечатления.
— Что же это делается? — Мама обхватила голову руками, в которых держала недовязанный носок, и зарыдала. — До чего мы дожили, за какие грехи карает нас бог! — причитала она. — Что же это?.. Боже мой, боже мой!..
— Бог творит чудо… — качая головой, шептала бабушка. — Только бы Фома-почтальон появился…
Глава двадцатая
И ВСЕ ЖЕ ПРИШЛА ВЕСНА
— Москва по-прежнему наша! — говорил нам каждое утро учитель Платон, разворачивая желтовато-серую газету. — Наступление врага остановлено.
Потом он подносил к глазам очки и читал вслух сообщения Информбюро. В них не перечислялись оставленные нами населенные пункты, не говорилось, за какой город ведется сейчас борьба, но часто исчезало одно направление и появлялось другое. И мы догадывались, что нашим приходится тяжело. А учитель читал о том, какие потери несет враг, какие испытывает затруднения.
А за окном шел снег, снег, снег… Зима была снежная, холодная, дрова для школы рубили в лесу мы сами, и учитель Платон помогал нам, неловко орудуя секачом, плохо насаженным на топорище.
Наши постолы быстро износились. Я вывернул их наизнанку, но и так они продержались недолго. Телячья кожа оказалась очень непрочной, совсем не то, что бычья… Дольше всех постолы держались у Гогоны, потому что она носила их только в школу, а дома сбрасывала и таскала все те же огромные галоши, тяжелые, как мельничные жернова.
В селе появились раненые с фронта. Первым вернулся сын лесника. Опираясь на костыли, привез единственную ногу и резкий госпитальный запах. Вторым был Бидзина, двоюродный брат моего отца. Он был призван в армию еще до войны и уже должен был вернуться домой, когда вдруг началась война. Он вернулся с раздробленными пальцами на правой руке, без трех ребер, удаленных во время операции, и с неизвлеченным осколком снаряда.
Все жители села бросились к ним. Каждый расспрашивал о своих: о муже, сыне, брате, — но они ничего не могли сказать. Сын лесника, правда, рассказал, что ехал с Амбако, сыном Элпите, но потом их разделили — Амбако направили куда-то к Черному морю, а его в Ленинград; тем дело и кончилось. Элпите не стали говорить об этом. Впрочем, Элпите и не хотела знать, куда именно уехал ее сын; она спрашивала об одном — когда он вернется, и твердила, что вот, мол, обещал скоро быть, а до сих пор нет…
Скоро появился и третий — отец нашего пятиклассника Гито. Он был при руках и ногах, только голова у него была забинтована. Скоро отец Гито снял бинты, но сказал, что у него «контузия». Снаружи никак не видно было, что это за контузия, лишь время от времени он испуганно поводил глазами. Потом стали поговаривать втихомолку, что он мочится через резиновую кишку, и женщины жалели его и сокрушенно хлопали себя по щекам.