— А потом?
— Потом я тебя.
— А потом?
— Потом ты…
— А потом? — повторяю я, и мне делается смешно, в самом деле смешно. — Ладно, проводи.
— Я правда тебя провожу… Не веришь?
…И она идет рядом.
Мы идем медленно, очень медленно. До моего дома идти минуты две, не больше, он рядом, мой дом.
…И мы возвращаемся назад. Но до дома Гогоны еще ближе.
— Проводить тебя?
— А потом?
— Потом ты меня проводишь.
Мне опять делается смешно, и я соглашаюсь.
На этот раз мы идем еще медленнее. Но до моего дома совсем близко. До дома Гогоны еще ближе.
— Гогита!
— Да!
— Теперь иди домой!
— Так и быть, пойду… А ты?
— И я пойду.
— Вот и ладно…
— Хочешь, я еще раз провожу тебя?
— Не надо, иди, а завтра опять увидимся.
— Конечно.
Я стою и жду, когда она войдет во двор. Она останавливается у перелаза и спрашивает меня:
— Что ж ты не уходишь?
— Пойду, куда торопиться?..
На этот раз до моего дома гораздо дальше.
Какое-то время я раздумываю, куда идти. Потом, если ночь не очень холодная, забираюсь на арбу, а если свежо, влезаю в стог сена и долго-долго не могу уснуть. Я устал, глаза горят, но сон бежит от меня, и я думаю о Гогоне.
Глава двадцать седьмая
НЕНАСТНЫЕ ТУЧИ
С утра мужчины и женщины пошли в поле убирать кукурузную солому. Я предложил сначала сгрести всю срезанную кукурузу и свезти ее на арбе в одно место, но Эзика отсоветовал.
— Увяжем стебли в снопы, будь они неладны. А вечером сразу сложим, наскирдуем разом, никуда они не денутся.
Однако с утра ветер высушил кукурузные стебли, и вязать их было трудно: чуть затянешь свясло, они ломаются, крошатся.
Вечером Эзика отдумал скирдовать кукурузу; да и без него было ясно, что пересохшие стебли нельзя утаптывать — они искрошатся в пыль. Судя по закату, дождя как будто не предвиделось: солнце было обычного, красновато-желтого цвета, не такое, как перед непогодой, когда оно полыхает алым пламенем, окрашивая весь горизонт в цвет перезревшего кизила.
Но к ночи все переменилось. С запада поползли черные тучи и не было им конца и краю. Кромешная тьма опустилась на землю, не оставалось сомнений — будет дождь, и скоро.
Я вышел во двор, задрал голову, со страхом ожидая первых капель.
— Серапион! Эй, Серапион! — донесся до меня голос Эзики.
— Ну!.. Чего там? — отозвался Серапион.
— Несите фонари, коптилки скорее! Ливень надвигается, пропадем совсем. Гоча, беги в поле! Живее, живее… Шевелись!
Я бросился в дом, схватил зажженную коптилку, плеснул керосину в аробную плошку и, пока Эзика доковылял до нашего двора, уже стоял у калитки, готовый бежать в поле.
— Скорее, Гогита, скорее… А где мать?
— Мама?
— Все выходите, все! А ты шуруй сейчас же, ничего не подстилай и кольев не вбивай, прямо на земле скирдуй и утаптывай.
Я понесся по проселку.
— Ивдити! — звал Эзика мою мать. — Эй, Гогита! — кричал он мне вдогонку. — Зайди к Пати, захвати ее с собой, чтоб одна в поле не ходила, дура трусливая.
— Ладно, ладно, — крикнул я, не оборачиваясь, и мигом очутился перед калиткой Гочи.
— Гогона!
— Чего орешь? — отозвался Гоча. Я смутился: может, Гочу задело, что я позвал не его, а Гогону.
— В поле не идешь? — спросил я.
— Иду, иду. Не волнуйся.
В другое время я не заметил бы тона Гочи, схватил бы Гогону за руку и побежал. Но теперь мне почему-то стало неловко. Что подумает Гоча? Что я торчу у калитки, дожидаясь Гогоны? Сбегаю-ка я к Эзике: пока Пати соберется, Гоча с Гогоной меня нагонят. Сразу видно будет — жду, дескать, Пати, а не Гогону.
Я миновал двор Серапиона и вижу: у ворот Эзики огонек мигает.
— Пати, ты? — крикнул я.
— Я.
— Что фонарь горит? Или керосин некуда девать?
— Где уж там!
— Погаси, и так еле чадит.
— Я бы погасила, да темно очень…
— Не бойся, — сказал я и сам прикрутил фитиль в коптилке.
— Пошли? — спросила Пати, когда огонек у нее в руке истаял и погас.
— Го… Гочу подождем, — запнувшись, проговорил я, но в это время холодные капли дождя упали мне за ворот. — Дождь пошел! — вырвалось у меня.
— Идем, чего еще ждать?
— Пошли! — Я сжал в руках аробный светильник и зашагал быстро.
— Гогита! — встревоженно позвала Пати.
— Иди за мной, не бойся.
— Ой, как темно!
— Тут ровно, не споткнешься. Скорее, Пати, скорее!
Она старалась не отставать, но то и дело спотыкалась, а я все торопил:
— Дай коптилку! — Я протянул руку. — Без нее быстрее пойдешь.
— Нет, нет, не надо.
Руки у Пати горячие.
Где-то далеко ухал филин.
— Гогита!
— Что, филина не слыхала?
— Слыхала, но… Обожди немного. Не беги так…
Я замедлил шаг. Она догнала, пошла рядом. Накрапывал дождь. Я снова ускорил шаги.
В конце поля, когда мы свернули с аробной дороги к опушке леса и прямиком шли к пашням, филин ухнул так близко, что даже у меня по спине пошли мурашки.
— Гогита, боюсь! — прошептала Пати и остановилась.
— Чего боишься? — Я засмеялся нарочито бодро. — Взрослая женщина, а птичек боишься.
— Я птиц не боюсь, но филин… он как-то так кричит…
Я зацепился за куст ежевики, с трудом удержался на ногах.
— Что с тобой?! — Пати так и обмерла. — Гогита!
— Ничего, в колючки влез.
В чаще сгустившегося леса даже мне, знавшему наизусть каждую пядь, трудно было держаться дороги.
Вот поворот налево. Я свернул и наткнулся на Пати.
— Тут родник сочится, как бы в грязь не угодить. Иди сюда! Осторожнее… Еще… еще шаг. Теперь прыгай!
Пати перепрыгнула и пошла дальше по сухой дороге.
— Там повыше держись, а то слева облепиха разрослась, споткнешься, — предупредил я.
Только и я перепрыгнул через топь у опушки, как вдруг Пати вскрикнула и бросилась назад, ко мне.
— Что с тобой?
— Ой, там страшное что-то!
Я весь обратился в слух.
— Тебе показалось…
И вдруг… у меня язык присох к гортани: из лесу донеслось тяжелое сопение какого-то зверя.
— Оо-ой! — голос у Пати оборвался, она ухватилась за меня. Я почувствовал, как колотится ее сердце.
— Э-гей! — гаркнул я самодельным баском.
Никто не отозвался. Снова тяжелый вздох, тишина. Какая-то птичка перелетела с ветки на ветку в поисках ночлега.
— Э-гей!
Опять вздох и пыхтение где-то совсем рядом, у дороги.
— Какой там черт бродит? — закричал я, собрав всю свою отвагу.
Над нами пропищал совенок, послышался треск сучьев.
— Сюда идет? — прошептала Пати и, вся дрожа, крепче прижалась ко мне.
Я шагнул вперед. Я был ее единственной надеждой и должен был защитить.
— Стой! Вот я тебя… Стой, тебе говорят!
Опять затрещали сучья под тяжелыми шагами, что-то запыхтело ужасно. Волосы у меня на голове встали дыбом. И когда раздалось мычание, похожее на рев, я не сразу понял, что это корова. Корова, пасущаяся ночью в лесу.
«Кто спустил скотину, когда солома не убрана?» — возмутился я и вспомнил про Клементия Цетерадзе.
Ветер гнал по небу черные тучи. Накрапывал мелкий дождь.
Мы вышли в поле, зажгли фонарь и плошку и принялись сгребать кукурузные стебли.
В поле замелькали огоньки. Я огляделся: нет ли где Гогоны, но налетел холодный ветер, прижал пламя коптилки к фитилю, и фонарь наш подумал, подумал и погас. А дождь полил сильнее.
— Ну, теперь шевелись! — крикнул я и бросился к собранным в кучу кукурузным стеблям. Я втащил один сноп в середину и встал на него.
— Подавай сюда, Пати!
Пати укрепила плошку на торчавшем из земли обрезке стебля, отставила подальше погасший фонарь и стала подавать снопы.
Я принимал их и укладывал в стог, взбираясь все выше и выше.
Ветер сражался с пламенем плошки, трепал и терзал его.
Пати подтаскивала теперь по два снопа. Мы яростно работали под проливным дождем, промокшие до костей от дождя и пота.