Но, во-первых, состояние командира ухудшалось, во-вторых, никто не знал, с кем они сражались. В тревожные бессонные ночи не одному только Клаусу Бауману приходила пугающая мысль, что сами горы ополчились против них… Выслать двоих солдат на тропинку, когда первая же пуля сбросила в пропасть лошадь, было по мнению капрала ошибкой. Теперь они знали твердо, что тропинка закрыта намертво, днем отсюда даже в шапке-невидимке не выбраться. Оставалось попробовать ночной прорыв, в туман или в ливень, с неизбежными жертвами, но с надеждой на спасение. Вот уже пятый день никто из немцев не знал, сколько у них врагов. Стреляли столько раз, сколько было нужно. Сперва убили лошадь, потом убрали с тропинки двух высланных вперед наблюдателей, и для этого понадобилось всего два выстрела. Упал обер-лейтенант, и ружье громыхнуло только раз.
Дела обер-лейтенанта из рук вон плохи. Он мог протянуть только несколько дней. При обдумывании планов прорыва его не следовало брать в расчет. Тот, у кого сильные ноги и хорошее зрение, имел шанс вырваться из этого каменного мешка. Вырваться, а что дальше — неизвестно. Но хотя бы уйти от этого обреченного, беспомощного ожидания. Если днем вход в пещеру охранял один часовой, то ночью их выставлялось двое. Они свободно прохаживались по площадке перед пещерой, поскольку оттуда, откуда стреляли в командира, разглядеть их ночью было совершенно невозможно. Враг мог взобраться по тропинке, но для того-то и выставлялись часовые, чтобы следить за тропинкой.
С тех пор, как обер-лейтенанта ранили, фельдшер не ходил в караул. Не ходил и Бауман, вместе с Штуте приставленный к пленницам. Со временем для всех стало очевидно, что незачем двум вооруженным до зубов десантникам охранять тихих, примирившихся с судьбой пленниц.
Поздно вечером Альфред и Клаус заступили в караул. К этому времени достаточно стемнело, и Клаус прохаживался по площадке, не пригибаясь и не прячась. Было холодно. Он застегнул верхнюю пуговицу мундира. Потом, разминая ноги, затекшие от долгого сидения, прошелся по площадке. Задержался перед большой пещерой: он не заходил туда с тех пор, как там лежал умирающий Макс.
Альфред, ссутулясь, сидел возле камня в начале тропинки.
По небу, перемешиваясь, ползли облака. Если б не облака, ночь была бы светлая.
Поначалу караульным было приказано беречься ночью так же, как и днем. Но потом эту предосторожность сочли ненужной: оттуда, откуда враг стрелял, в темноте нельзя было различить людей.
У Клауса не было ни сестер, ни братьев. Его отец жил с другой семьей и лишь изредка приходил проведать сына. Клаус не любил отца. Мать была так дорога ему, что в его сердце не оставалось места для отца. Она была кроткая, слабая женщина, нашедшая утешение в привязанности сына. Клаус учился в старших классах, а она все не пускала его одного в школу, встречала после уроков, и часто, убежав в перерыве с работы, приносила ему в школу бутерброды. Они вместе ходили в кино и по книжным магазинам. Когда Клаус спускался во двор поиграть, она открывала в квартире окно и то и дело выглядывала. Перед сном заставляла его молиться. Книги сперва просматривала сама, а уж после давала читать сыну. Два года назад, когда Клаус вдруг понял, что его одноклассница Ула лучше всех девушек, он сразу же поделился с мамой своим изумительным открытием. Ему казалось, что его откровенность понравится матери, но она встретила новость довольно холодно. Позже Клаус почувствовал, что матери неприятны его разговоры об Уле.
Потом отца Улы забрали на фронт, и девушка уехала с матерью в провинцию. Она обещала Клаусу писать, однако писем не было. Клаусу казалось, да и сейчас кажется, что мать прятала письма, и было горько от того, что между ними возникла тайна. Со временем Клаус забыл Улу, но теперь пленницы напомнили ее, и ему сделалось больно и грустно…
Луна выглянула из-за редких облаков и тускло осветила горы. Клаус подошел к краю площадки и глянул вниз: скала круто обрывалась. Вокруг высокого камня был намотан гонец веревки, протянутой Гансом от родника. Пущенный сверху на блоке пустой котелок с разгону нырял в воронку с водой. Легкая алюминиевая посуда едва наполнялась до половины, но часовым по ночам делать было нечего, и они запасались водой. Ганс это ловко придумал. Он умница!..
Бауман присел на камень. Фельдшер Альфред буркнул: «похолодало» и стал притоптывать на месте, ударяя пяткой о пятку.
Клаус нащупал конец тонкой веревки, прикрепленной к котелку и подумал: попью, потом еще наберу, кто-нибудь захочет… Ах, да… девушкам отнесу, пленницам… Ула теперь в деревне, и, наверное, крепко спит. Ему хотелось представить, как спит Ула, но он не сумел.
А в этой стране девушки хороши. Или так кажется, потому что он давно не видел девушек? Клаус сразу же догадался, что одна из пленниц понимает по-немецки…
Со скалы скатился камешек и упал неподалеку. Бауман не поднял головы; он сосредоточенно подтягивал котелок.
Вдруг точно какая-то вспышка осветила площадку. Клаус замер: при луне запрещено было поднимать воду. Еще раз вспыхнуло, но это не было похоже на свет выглянувшей из-за туч луны. И что-то сильно садануло его в бок. Не камень, нет…
Стреляли? Упаси бог, здесь так метко стреляют…
Он не отпустил веревки, веревка сама выскользнула из пальцев. Ему казалось, что он сжимает ее в кулаке, но веревка все скользила между пальцами…
Видно, луна опять ушла за тучи. Веревка больше не скользила. Теперь он держал ее крепко-крепко.
Ох, как темно! Опять наползает туман. Здесь так часты туманы…
Глава девятая
Два почти одновременных выстрела подбросили Штуте. Он выскочил на площадку и остановился. В руках у него был автомат. Он не помнил, когда схватил его, и стоял, держа палец на курке. Выстрелы раздались так близко, что ему казалось, он увидит стрелявших. Справа за брезентом, закрывавшим вход в пещеру, защелкали затворы.
— Клаус! — крикнул Ганс.
В ответ — ни малейшего движения. Камень с веревкой на краю площадки казался выше и больше.
— Клаус! Альфред!
Ответа не было. Кровь, бросившаяся в уши, отхлынула. Ганс опустил руку с автоматом.
В этот раз было два выстрела. Штуте знал, что означает эта размеренная стрельба, да еще с такой близи, почти над их головами.
— Клаус, парнишка! — проговорил он. Ему трудно было что-нибудь предпринять. Страх смерти, знакомый даже самым смелым, мешал ступить вперед. Противник каким-то образом оседлал их укрытие и стрелял оттуда, откуда меньше всего ждали нападения.
Сейчас Гансу было не до затаившейся большой пещеры. Даже раздайся оттуда крик, он не обратил бы внимания. Но за брезентом всех охватило оцепенение. Ужас был вызван не столько выстрелом и гибелью часовых, сколько полным неведением и беспомощностью. Впереди никого, назад дороги нет. Враг, способный на такую пугающую неожиданность, ужасен вдвойне.
В пяти шагах от Штуте лежали двое убитых товарищей, а он не смел сделать к ним ни шагу. Сила, связавшая его по ногам, не была страхом смерти.
Все затихло. Эта тишина была страшнее пальбы, потому что при выстреле видишь опасность: когда же опасность где-то близко, но неизвестно где, пули ждешь отовсюду. Человеком движет надежда. Смотреть смерти в глаза, смотреть без надежды на спасение, невозможно.
До Штуте донесся шепот на непонятном языке, и он вспомнил о пленницах. Оглянулся. Это движение словно вернуло ему решимость, и он подумал, что струсил, когда убили его друга — Клауса. Вернее, не друга, а сына…
Первое, что сделал Ганс, — сорвал брезент, закрывавший вход в большую пещеру, и присоединил к себе тех, кто в оцепенении стоял за брезентом; показал им то, что видел сам.
Он услышал, как кто-то поправил оружие в одеревеневших руках, кто-то неровно вздохнул… Ганс подался было вперед, но не посмел шагнуть. Собственная трусость возмутила его, и он быстро пошел к краю площадки, где, как ему казалось, лежал Клаус. Луну затянули облака — это он все же успел отметить. Подошел, одним движением подхватил приникшего к камню юношу, даже не почувствовал его веса, сбежал с ним в пещеру, в кромешный мрак. Маленький пятачок, за пределы которого они не смели ступить ни шагу, отпечатался в сознании до того отчетливо, что Ганс посадил Клауса на то самое место, где он сидел перед заступлением и караул.