— Мама, нельзя ли немного… — проговорила Мака, взглядом давая понять, что нельзя при больном говорить все, что придет на язык.
— Конечно, доченька, конечно, — поспешно закивала мать, — но если ты думаешь, что я на что-нибудь способна… Еще хуже его! Больному горько, а тому, кто ходит за ним, и того горше.
— Не слушайте вы ее, — вмешался отец, меняя разговор. — Гено, скажи мне, как там наш мальчик? Как мой Гоча?
— Хорошо, Симон Парменович. Что ему будет?
— Почему не привезли? Поглядел бы на внука перед смертью…
— Видно, ты и вправду сдал, отец! Рано тебе говорить о смерти.
— Сдал Симон, совсем сдал… — тихо всхлипывая, запричитала мать.
— Мама! — прервала ее Мака и, поднявшись, вывела на веранду.
— Извел он нас, доченька. Извел вконец! Мальчишку даже близко к себе не подпускает. Плохи наши дела.
— Ты прекрасно знаешь Бичи. Его выходок отец и раньше терпеть не мог, а теперь и подавно.
— Да, но ведь теперь он работает, каждый день ему врачей приводит. Нет, что ни говори, обижает он мальчика.
— Ладно, мама, потом поговорим, — прервала ее Мака и вернулась в комнату.
— Вам сейчас лучше всего лечь в больницу, — начал Гено, когда она опять присела на кровать возле отца.
— В самом деле, отец. Почему ты до сих пор не лег?
— Побоялся, дочка… — И снова слезы подступили к глазам Симона. — Не посмел без тебя. Сынка моего ни семья не волнует, ни моя болезнь. На кого же дом оставить? Нешто на мать? А тебя не хотел беспокоить…
— Как не совестно, отец!
— Не хотел, дочка. Точно — не хотел.
— Ну, хорошо, хорошо… — мягко сказала Мака, потом взяла руку отца, лежащую на постели, и нащупала пульс.
— Сердце у меня сдает. Не перенесу я операции…
— Все будет хорошо, Симон Парменович. Теперь на операционном столе настоящие чудеса творят. — Гено сам почувствовал, как сухо прозвучали его слова и как легковесна была выраженная им надежда.
— Эх, Гено, люди и сейчас умирают…
— Поверьте мне, из тех, кто вовремя обращается к врачам…
— Я даже не знаю, что со мной! — воскликнул Симон.
— Ничего, отец, успокойся… Что говорят врачи?
— Говорят: нужна операция мочевого пузыря. Но разве я вынесу две операции?
— Их же не одновременно будут делать.
— Эх, Гено, я человек битый, ломаный. По молодости случайно сам себе в ногу пулю всадил. Это пустяк — пронесло. А потом на войне… да что рассказывать, ты все знаешь. И без этой операции я полчеловека, а теперь…
— В больнице я буду с тобой, отец, — сказала Мака, — не бойся. И Бичи будет с нами, — прибавила она и, чтоб как-то замять то, что слишком поздно вспомнила о сыне, мягко упрекнула отца. — Перепугал ты людей. Бичи жалуется, говорит — не доверяешь ему. А ведь его теперь здесь знают лучше, чем меня. Меня, наверное, перезабыли все. В нашем положении знакомства и связи играют не последнюю роль.
— Знать-то его, может, и знают, но неизвестно, что лучше.
— Ну, почему ты так! Вон он уже работать начал. Выучится — человеком станет, — Гено притиснулся вплотную к кровати, пропуская жену к окну.
— Кто его допустит к работе?
— Не за красивые же глаза ему деньги платят!
— Не знаю… Какой-то знакомый твой… Мака, слышишь, что ли?
— Да, отец, — отозвалась Мака, сдвигая занавеску, чтобы ветер не теребил ее.
— Знакомый твой его устроил. То ли по школе, то ли по институту тебя знает.
— Но я училась не в сельскохозяйственном. В нашем институте виноделов не готовили.
— Ну, значит, по школе. Разве от моего наследника добьешься чего-нибудь толком.
— Фамилии он не называл?
— Тхабладзе… или Тхавадзе? Мать должна знать! Она все про своего сынка знает.
Мака задумалась на минутку, но тут же, словно отгоняя от себя неприятную мысль, тряхнула головой.
— И в школе такого не припомню. Может, женщина?
— Нет. Разве он не сидел сегодня за рулем?
— Так это он?
— Он самый, кому же еще быть. Или сам правит машиной, или Бичи на ней восседает. Не нравится он мне. Хороший человек не станет водиться с моим поскребышем. Бичи его в дом привел, как друга представил, но я сразу почувствовал — там что-то не так…
— Тхавадзе?! — вдруг переспросила Мака. — Но ведь он учился не с нами, он был старше… Тхавадзе — директор винного завода?! — И поспешно добавила: — Ну и бог с ним! Коли он взял Бичико к себе и дал ему работу — бог с ним!.. Я спущусь к маме! — Она повернулась к дверям и торопливо вышла, но, сбежав по лестнице, почему-то вернулась назад и крикнула с балкона:
— Мама, у тебя найдется домашнее платье?
Симона решили срочно положить в больницу.
Мака обещала отцу неотлучно находиться при нем — иначе он не соглашался на операцию. Гено предстояло одному вернуться домой, позвонить в школу, где работала Мака, и объяснить ее отсутствие. И самое главное — если Гоча не сможет без мамы, если он станет плакать и капризничать, нужно было либо привезти малыша в Ианиси, либо Маке на время покинуть больного и съездить за сыном.
Гено решил уехать ночным поездом. С обедом опоздали. Мака не спешила, хоть и не надеялась, что Бичико явится к обеду хотя бы с опозданием. Теперь он был единственный мужчина в отчем доме, но настолько не считался с сестрой, что не соизволил прийти разделить с ними хлеб-соль и выпить несколько стаканов вина с зятем. Мать слушалась Маку во всем, отец с надеждой глядел ей в глаза, даже с мужем она чувствовала себя здесь уверенней, и ее раздражало какое-то безалаберное — не из принципа, а просто так, — неумное своеволие брата. Теперь на это наслоилась его дружба с человеком, имя которого вызывало у Маки самые неприятные воспоминания. Это были «школьные глупости», настолько далекие теперь, что Мака вспоминала о них лишь иногда, случайно, когда приезжала сюда, к родителям, и за все это время у нее ни разу не появилось желания узнать, куда же делся ее воздыхатель, «влюбленный» в нее Тхавадзе. Он не был одноклассником Маки, поэтому даже при редких встречах с Нуцей у них не заходило речи о нем.
Когда он сделался виноделом? Странно. Директор завода! Да если даже у него прорежутся ангельские крылышки, он все равно останется тем же Джумбером Тхавадзе. Такие не меняются! Школу он кое-как, со скрипом окончил на год раньше Маки и остался где-то здесь, кажется, на железной дороге, чернорабочим. При воспоминании о Джумбере у Маки болели корни волос, зудела кожа на голове, горело лицо и единственное желание — как можно скорее отделаться, избавиться от этих воспоминаний — охватывало ее. Отделаться, как от оскорбительного, надоедливого прошлого, прошлого, которое хочешь зачеркнуть, смыть, стереть навсегда, но которое, как пятно мазута, не стирается, а только размазывается по пальцам и пачкает руки.
Много воды утекло с тех пор, многое изменилось. Джумбер Тхавадзе стал инженером. Совсем даже неплохо. Но Маке не нравится, что этот инженер вспоминает их старую «дружбу»… Бичико тогда был маленький, и он ничего не знает… «Может быть, и Тхавадзе позабыл все. Просто встретил парня, такого же ветреного, непутевого и неприкаянного, каким сам был когда-то, увидел в нем свое прошлое и теперь хочет помочь ему встать на ноги, встать на путь истинный, протягивает, так сказать, руку помощи, как когда-то, возможно, и ему кто-то помог…»
Маке хотелось основательно разобраться в их дружбе, но засевшее в ее памяти имя — Джумбер Тхавадзе — никак не уживалось с нынешним положением и обликом этого человека. Это не тот худой — кожа да кости — долговязый парень, никогда не смотревший прямо в глаза, в чьих руках свернутые в трубку тетрадки или мятый учебник, которыми он бил Маку по голове, делались твердыми и тяжелыми, как камень. Когда Тхавадзе подкрадывался к ней сзади в своей заштопанной латаной-перелатанной рубахе цвета хаки, она еще до его появления чуяла его по запаху этой рубахи и за мгновение до удара чувствовала боль. Скрежет зубов, которым сопровождались побои, жег ее, как крапива. И вот сегодня, сейчас, она никак не могла представить на месте сдержанного, степенного мужчины, севшего по пути в машину, — пусть говорившего неестественным голосом, пусть даже как из засады глядевшего на нее в зеркальце автомобиля — того худого, чесоточного босяка. Возможно, этот дерзкий непреклонный взгляд принадлежал именно ему и в этом смысле ничего не переменилось? Она не знает. Она не помнит, чтобы когда-нибудь посмотрела ему в глаза…