— Ну вот! Сам говоришь.
— Да! А что из этого? Для своего единоличного хозяйства разве это нужно?! Бывает, когда не спится, начну примериваться в мыслях, как бы это я хозяйствовать начинал. Так, поверишь ли, аж голова пухнет от забот. Вот потому и говорю: для всех революция — мать, и для крестьянства, и для городских рабочих, а вот для нас, для батраков, — мачеха!
— Ну, это ты уже чепуху говоришь… — начал было Антон, но Омелько перебил его:
— Ну вот, скажи: легко это хотя бы и мне, в мои-то годы, линию жизни менять? Одно дело так, как ты тогда, молодым хлопцем ушел из села. А каково мне — с детворой?!
— А зачем тебе уходить из села?
— Опять двадцать пять! Да что же я буду здесь?
— А возле скотины.
— Так разберут же люди. Все хозяйство помещичье в раздел пойдет.
— А может, и не все. Это уж как общество решит. Говоришь, тридцать пар волов сейчас. Даже если распаровать, и то разве по одному хвосту на десяток дворов перепадет. А остальным что?
— Кроме волов в хозяйстве есть еще скотины всякой немало. Лошадей около сорока. Правда, лошади — одно название, почти все чесоточные. Коровы есть, овец больше полтысячи. Есть что делить!
— Овцу в плуг не запряжешь. Я говорю о рабочем скоте. Которым пахать. Вот и выходит, что делить расчета нет. Поэтому разумные люди, так и в ленинском земельном декрете сказано, рабочий скот оставляют в неделимом фонде. Так же, как и сельскохозяйственные сложные машины. Прокатные пункты организовывают. Чтобы каждый бедняк мог пользоваться. А на прокатных пунктах и люди нужны будут. Всяких специальностей: и скотники, и конюхи, и кузнецы…
Омелько довольно равнодушно, с явным недоверием, слушал Артема. Но после того, как тот сказал, что об этом и в ленинском земельном декрете черным по белому написано, порывисто поднял голову и загоревшимися глазами посмотрел на Артема.
— Это правда? И ты так, своими глазами читал?
— Да уж не чужими. А в некоторых местах, где в помещичьих имениях хозяйство велось культурно, может остаться все как было. С той разницей, что до сих пор всю прибыль помещик клал в свой карман, а теперь она пойдет народу. А самих помещиков — под зад коленом.
— Нет, у нас такого не будет, — уверенно сказал Омелько. — Я не о том говорю — под зад коленом, известно, и у нас ему дадут. Не посмотрят, что превосходительство. Я о хозяйстве. Бываю на людях, вижу, слышу — только делить!
— А я не говорю именно про Ветровую Балку. Есть где живут попросторнее. В южных губерниях. Где земли больше, где хватит ее и для крестьян, и на государственные хозяйства. Тебе не привелось там бывать, а мне приходилось как-то во время безработицы. Вместе с товарищем в Николаев из Ростова путь держали. День идешь, второй — и как ни спросишь, чья земля, один ответ: если не Фальцфейна, так еще какого-нибудь архибогача.
— Это чисто как в том спектакле, что у нас в клуне «Просвита» как-то показывала, об одном хозяине. Калиткой звали. Едешь день, едешь второй: «Чья земля?» — «Калиткина!» Ну, это в степях. Может, там и будет такое, как ты рассказываешь. А у нас — не дольше чем до рождества… Тогда и кончится для всех нас работа. А может, и раньше. Если Антон со своими дружками верх возьмет, то, может, не сегодня завтра…
— Над кем верх?
— А я затем к тебе и пришел. Надо мной да Свиридом-пастухом. Узнал, что ты дома, дай, думаю, посоветуюсь. Вспомнил, как ты рассказывал когда-то о забастовке еще до войны, на Луганском заводе. Так вот: как ее, с чего ее начинать?
Артем удивленно посмотрел на него:
— Забастовку? А для чего это тебе нужно?
Тогда Омелько и рассказал ему, что вчера вечером, еще до происшествия с Горпиной, возникла у них мысль объявить забастовку в имении. Чтобы заставить земельный комитет отменить свое постановление в отношении конюха Микиты. Пожитько уволил его с работы на конюшне за то, что он самовольно дал пару лошадей Невкипелому и Скоряку для поездки в город.
— А у Микиты, сам знаешь, семейка дай боже — одних малышей полдюжины. Нужно как-то жить! А ко всему Пожитько угрожает еще и под суд отдать. За того коня, что гайдамаки отобрали. А здесь уже такое выдумали! Кто-то из ветробалчан сам вроде видел, или ему сказывали, что видели, как продавали они Арапа ломовикам на базаре в Славгороде. Уж такая брехня!
— А разве отобрали? — удивился Артем. — Тымиш ведь верхом приехал на нем.
— Ну, верхом. Потому — второго отобрали… Хорош конь был. А расписки не дали. Да и кто там в такое время о тех расписках думает! Понравился конь — выпрягай! Перебросил седло со своей клячи — и поминай как звали! «А где же тогда кляча, которую дали взамен?» — допытываются.
— Вопрос резонный, — небрежно бросил Артем, лишь бы что сказать. А в голове билась мысль: «Почему же они не сказали правду про коня, что убит? Да, видать, если промолчали, была причина. Не знает ли чего об этом Омелько? А может, хоть догадывается?» И Артем спросил: — Ну, а что же Тымиш и Мусий на это отвечают?
— Проехали, мол, с версту, а оно не конь, а сущая овца, из киргизских. Упало и не встало уже боле. Куда его? На сани класть? Но по такому снегу и порожняком, да еще одним конем, далеко не заедешь! Пришлось даже и сани бросить. Да сани что! Дрова — на два раза вытопить, а вот коня жаль. Да мог ли знать Микита, что так будет?! И не гулять же, скажем, не на свадьбу дал поехать, не на базар. А как ходокам в город с бедой мужичьей.
— Как раз это небось Пожитько и не понравилось, — сказала Катря.
— А вы думали! Да разве он о народном добре печется?! Выслуживается! Конечно, не без того — огрей-таки Микиту для порядка, но не вырывай же у детей кусок хлеба изо рта. Оно и плата — одно название! Что за эти деньги купишь теперь! Главное — харчи. А ему теперь ничего не выдают из кладовой. Пока что голода, скажем, у них еще не заметно, потому — и Векла из кухни ткнет Микитовой Федоре буханку хлеба или каши горшочек детям. Да и сама Федора тогда с солдатками, поди, ржи с мешок…
— Еще какой! — усмехнулась Катря. — Как раз подавала ей на плечи. Насилу-насилу. «Ты что, одурела, Федора? Ведь надорвешься!» — «Ничего, дотащу как-нибудь!»
— Вот я и говорю — голода еще нет. Но надолго ли того мешка хватит? И не в этом дело, в конце концов. А дело в том, что — несправедливость! Обидно. Да что это, старый режим? И что за хозяин над нами такой объявился: карает, милует… Вот вчера собрались в людской и решили, чтобы я с Антоном последний раз сходили в волость, в земельный комитет. И если не отменит, объявить забастовку. Вот как рабочие на заводах бастуют.
— Ну и что, ходили уже?
— Да нет, не ходили. Сам же Пожитько утром в экономию явился. Пригнал Остапа с волами. Тут мы с Антоном, как выборные, можно сказать, и завели с ним разговор при управителе, да и пан помещик тут же.
— Ну и что?
— Как об стену горохом!
— А Погорелов? Почему же господин Погорелов не сотворил еще одно доброе дело?
— Он, как Пилат, умыл руки! Оно конечно, если бы и Микита, как ваш Остап, взял под козырек да медом по губам. А то, наоборот, при встрече и шапку даже не снял. Вот и заело! На Пожитько сослался: как комитет, мол, постановит, так тому и быть! А Пожитько знай свое: «Народным судом судить будем!» Вот мы и не стали уж больше разговаривать. Сегодня вечером соберемся все, батраки, да и решим, чтобы завтра бросить всем работу. Может, хоть этим добьемся!
— А чего ж не добьетесь? — сказала Катря. — В ту революцию разве не помогло, когда все не захотели за восьмой сноп жать! Вертелся-вертелся, а все же по-нашему вышло. Не помогли и жатки-сноповязалки: Прокоп Невкипелый кольев понабивал…
— Э, Катря, жатва — это совсем другое дело. Тогда каждый день дорог. Когда хлеб поспел, это же какие убытки! А сейчас, зимой, что? Какая зимой работа спешная? Никакой! Чистим зерно, вывозим на поля навоз. Ну, подвоз кормов. Да и все. Работа такая, что ее можно и через неделю, и через две сделать. Окромя того, конечно, что за скотиной ходим. Вот Антон со своими дружками и настаивает на том, чтобы скот не кормить. Помычит, мол, день-два некормленый, непоеный, вот и доймет. И не только комитет, а все село доймет. Разве такой рев день-два выдержит кто?!