— Надолго? — спросил, садясь рядом на лавку.
— Да недельки две побуду.
Омелько вынул кисет и заскорузлыми, олубеневшими от налыгача пальцами начал свертывать цигарку.
— Ненадолго, стало быть! — сделал глубокомысленный вывод и вынул из кисета огниво.
Артем попросил, чтобы и ему свернул цигарку. Омелько глянул на разрезанный и сколотый английскими булавками рукав гимнастерки:
— А что у тебя?
— Да… ничего страшного, — уклонился Артем от прямого ответа, чтобы избежать дальнейших расспросов.
Не до этого было ему сейчас. Мысли о Христе, пробужденные рассказами матери и сестры, полонили его целиком. Еще до прихода Омелька с большим нетерпением ждал, когда уж завтрак будет. Не потому, что голоден был, а хотел поскорее отбыть его и, сославшись на усталость с дороги, лечь на лавку, лицом к стене, и думать, думать.
— А ты что, Омелько? Не из усадьбы случаем? — прервала затянувшееся молчание Катря.
— Оттуда!
— Остапа нашего не видел? С волами где-то там.
— Поехал в лес.
— Да нет! То еще на рассвете дело было. А вот сейчас!
— Об этом «сейчас» я и говорю — поехал в лес.
И в ответ на удивленные взгляды Артема и Катри Омелько стал рассказывать, как все произошло.
Через двор усадьбы проезжал на волах Остап, все еще под «конвоем» тех самых лоботрясов с ружьями — Олексы Гмыри да Семена Шумило. И смех, и грех: «вольные казаки»! Запорожцы! И Кондрат Пожитько — земельный комитет — с ними. Все трое на санях сидят, а Остап ведет волов за налыгач. А тут как раз помещик с управляющим проходили через двор. Пан помещик и заинтересовался: «Что за процессия?» Кондрат Пожитько сразу в объяснение: самоуправство, дескать. Но и Остап не растерялся. Взял под козырек — и к помещику по всем правилам гарнизонной службы: «Разрешите обратиться, ваше превосводительство!» Словно медом тому по губам. «Рассказывай, братец!» Остап тогда и выложил все как было. Дескать, вчера только приехал с фронта. Впервые за три года войны. А дома и хату нечем протопить. Жена в сыпняке лежит, дети раздетые на холодной печи, в хате душа стынет. «Хоть хворосту дозвольте из леса привезти». Ну, а барину что? Тем более — не из его леса, а из казенного. Дал разрешение на одну ходку. А тут Кондрат подлил масла: заартачился, — дескать, подрыв власти земельного комитета. Тогда барин на это: «Пока еще я здесь хозяин, и не суйте, милый человек, нос не в свое дело. Это когда я начну имущество свое разбазаривать: землю, скажем, распродавать или зерно на самогон переводить… А доброе дело человеку сделать никакой комитет не имеет права мне запретить. Езжай себе, братец, вози на здоровье. По мне, хоть и целый день!»
— Вот спасибо ему! — слабым голосом сказала Мотря. — И откуда он взялся так кстати?
— В самом деле, — подхватила Катря, — откуда он взялся? Три дня тому назад, как в Славгород ехали, и духу его не было.
— Да нет, дух уже был. Это вы касательства к этому не имеете, вот и не знали. А мы дух его, почитай, еще недели две тому назад почуяли. В Славгороде сидел. У свояка, Галагана. Да, видать, правда, — как ни хорошо в гостях, а дома лучше. Вот и прикатил позавчера. Один пока еще, без семьи. С денщиком только. Прибыл, можно сказать, имение свое спасать.
— Спасать? — недовольно сказал Артем и поднял голову. — Да он что, с луны свалился? Другие помещики, наоборот, бегут теперь из своих имений, шкуру свою спасают. А этот сам на рожон прет.
— Да не очень у нас бегут, правду говоря, — молвил Омелько. — И песчанский сидит на месте, и лещиновский. Галаган, правда, в городе больше. Но у того служба в земстве. В Глубокой Долине — сожгли. Ну, тот спускал шкуры с людей!
— А кто из них не спускал?
— Так-то оно так, — согласился Омелько. — А все же и баре не все одинаковы. Хоть бы и нашего взять. Правда, может, потому, что мы его редко и в глаза видели? Больше сидел в своем родовом имении в Рязанской губернии. И это лето там просидел. После того как ему в армейском интендантстве по шапке дали. Жил — не тужил! Оно, правда, и не то уж время, не старый режим, а революция, но все ж аренда кое-какая ему еще шла. До самой осени. А осенью, рассказывает Влас, денщик, кончилась коту масленица: не на шутку уже заволновались мужики-рязанцы. И вот как-то поутру пришла в имение целая делегация. Так и так, мол, гражданин Погорелов, нечего вам здесь делать. Потому как завтра начинаем землю делить, да и прочее все имущество. Так вот, чтоб и вам на нервы не действовать, да и мужикам, которые еще есть слабонервные, мы и постановили на сходе отправить вас в город Рязань. С богом! И вам, и нам лучше будет. В тот же день и отправили. И никакой шкуры не сдирали. По-человечески. Даже выездных лошадей в фаэтон запрягли, чтобы доехал до города. И еще пару лошадей в телегу — для чемоданов, для вещей.
— Так, стало быть, его уже из города Рязани тоже выдворили? — спросила Катря.
— Влас говорит — своей охотой. А чего было сидеть там! На одно женино жалованье начальницы гимназии, видать, туговато прожить. Вот и вспомнил, что где-то на Полтавщине еще одно имение есть. И прикатил. Надумал хлеборобом стать!
— Ну что ж, земли хватит на всех, кто захотел бы руки приложить, — сказал Артем. — Но только свои руки, без батраков. А может, он думает, как раньше хозяйство вести?
— Да нет, о том, как «раньше», даже и он… не знаю, может, где-то там в душе, а чтобы на словах — ни-ни. Уже смирился, как видно. И даже нельзя сказать, чтобы горевал очень. «Ну что ж, говорит, попробую еще на двухстах десятинах хозяйство вести. Что получится!»
— На двухстах? Только и всего? — едва ли не впервые за все утро засмеялся Артем. — Чудак-человек! И есть же еще люди на свете!.. А интересно — почему это он именно на этой цифре остановился?
— Так ведь нет больше земли на весну, чтобы под сахарную свеклу годилась.
— Вот оно что! — понял наконец Артем всю «немудреную механику» плана Погорелова. Вспомнил, как неделю тому назад в Харькове в какой-то газетке читал «разъяснение» к проекту земельного закона Центральной рады, по которому не подлежала распределению, а оставалась у землевладельцев вся земля под посевами сахарной свеклы. Оказывается, ларчик просто открывается. — И он что же, верит в эти свои двести десятин?
— На то похоже. Приказал управляющий завтра отправить посланцев во все концы за семенами. Пусть не все двести под свеклу пойдут. Нужно ведь и под хлеб для батраков, и под корма для скотины. Но и на сотню десятин семян немало нужно.
— Да что он будет делать? Ну, пусть даже и посеет, — рассуждала Катря. — До войны больше не сеял, как десятин двадцать, и то полсела баб не разгибали спину все лето… А теперь, если, даст бог, землю поделят, то каждый будет занят на своем хозяйстве.
— А генеральша гимназисток своих привезет, вот и управятся! — сказала Орися.
Омелько на ее шутку ответил серьезно:
— Э, дивчина, обойдется и без гимназисток. Даже если и поделим — дай бог! — и тогда… Ну, достанется каждому земельки той клочок. Так что же, думаете — так сразу все хозяевами и станут? Каждый сам себе пан. Как раз! Это только в сказке все быстро делается. А в жизни, да еще в крестьянской… Ведь куда ни кинь, всюду клин: ни скотины тебе, ни телеги, ни одежонки, ни обувки. За войну начисто обносились. И на все деньги нужны. А где их взять, если не на горьких заработках? Полсела девчат да баб и тогда на чужую свеклу побегут. Пусть только свистнет!
— Нет, Омелько, такого уж тогда не будет, — сказал Артем. — Запрещено будет пользоваться наемным трудом. Своими руками работай каждый!
Омелько искоса глянул на Артема, несколько раз молча затянулся цигаркой и наконец сказал:
— И ты, Артем, чисто как наш Антон Теличка.
— Дома он уже?
— Да недели две как вернулся.
— На конюшне работает?
— Нет, на работу не спешит. Да и по нем ли теперь работа на конюшне? Ежели он и в членах полкового комитета побывал, и делегатом на войсковой съезд в Киев его выбирали. Отлеживается пока на печи у матери. Добро она на птичьем дворе старшей птичницей работает. Каждый день и принесет в подоле на яичницу. А бывает, что и шею курице тайком свернет. За эти две недели морда у него — чуть не лопнет! А вечером придет в людскую, когда после работы сойдутся все, и начинает агитировать вовсю. И Тоже партейный никак.