Близился рассвет. В хатах кое-где уже зажглись огни. В небе неярко мерцали звезды. От белого снега на земле, на кровлях хат редела темнота, и тропку было видно, можно идти. Вот и хорошо, что не задержались! К восходу солнца и дома уже будут. Да и сколько тут идти! Особливо если напрямик, лугами. Но идти лугами Данило отсоветовал. После недавнего снегопада там, должно быть, и стежку еще не протоптали. Лучше круг дать, да зато большаком до самой Чумаковки. Туда дорога накатана — мужики лес возят.
— Вишь, началось уже движение! — сказал Данило, увидев на дороге санный обоз, как только свернули на главную улицу, что мимо церкви, через площадь, вела из села.
— Ранние! — сказал Артем, сойдя на обочину, чтобы пропустить сани. — Это, должно быть, еще с ночи?
— Ясное дело. Десять верст на волах — край не близкий. Как раз чумаковцы поехали. Харитон Пожитько на передних.
— И вторые сани тоже его, — добавила Катря. — По Саньке узнала: наш, ветробалчанский. Батрачит у него. И для чего ему этот лес? Недавно, перед самой войной, отец поставил ему хату.
— Ну, а теперь он своим сынам будет ставить, — ответил Данило.
— Да нет у него еще таких.
— Подрастут. Они, вишь, богачи, с запасом живут. Не то что мы, беднота, — только и знаем одну молитву: «Хлеб наш насущный даждь нам днесь». Они вперед смотрят. Иной — еще сынки без штанов бегают, а он уже земельку под усадьбы для них подыскивает. Да чтобы с балочкой: грабарей из Славгорода наймет, прудишко выкопают. Какой же это хутор без пруда!
— Ну, это было так, — сказал Артем. — Кончилась коту масленица.
— Что верно, то верно. Купли-продажи на землю уже нет. Теперь, которые побогаче, сами за свою землю дрожат. Вот всяк и мудрует. Разделы пошли не к добру. Потому и лес возят. У нас вот недавно один с хутора, Саливон Варакута, ради еще одного номера на землю даже до такого додумался — оранутана своего женил.
— А что это? — не поняла Катря.
— По-нашему, по-простому если сказать — придурковатый. А поп его по-ученому — оранутан. Не хотел даже венчать. Дескать, у него умишко трехлетнего дитяти. Хотя и перевалило уже за тридцать. Подсудное дело, говорит.
— Ну и как же?
— Повенчал. Чего деньги не сделают! Открыл Варакуте еще номер. А что дивчину загубили…
— А что ж она за такого пошла?
— «Пошла». Родители в спину вытолкали. Богатый. И сказать бы, что сами бедные, так нет. Середняк, как по-нынешнему, да еще и крепкий. Да ты, должно, знаешь, Катря, — Лукьян Середа.
— Лукьян? Которую ж это он? Уж не Настю ли?
— Ее самую!
— Такая славная дивчина, — вздохнула Катря и повернулась к Артему: — Это ж ее Грицько Саранчук хотел было сватать когда-то. Ну, если не дура, то и сейчас не поздно: уйдет от него — да и все.
— А она так и сделала. Недели с ним не прожила. Как-то поутру пошел свекор в клуню за сеном, а она висит на перекладине. Ушла!
Даниле нужно было сворачивать к мельнице. Он сошел на обочину, опустил мешок на землю и вынул кисет. Первую цигарку свернул Артему. Потом себе. Но и эту отдал Артему — на дорогу. А уж тогда свернул себе. Закурили. И стояли молча. Молчала и Катря, только тихо, печально качала головой. Не скоро, уж бросив окурок, Данило промолвил:
— Вот что делает с людьми жадность проклятая!
Поднял на плечо мешок, попрощался, и разошлись.
Все время, пока и за село вышли, мать и Артем молчали, подавленные печальным рассказом Данила. Вдруг Катря остановилась и сказала, вздохнув:
— И до каких пор будет такое твориться на свете?! И когда уж придет этому конец?!
— Э, мама, не скоро. Вековые дебри! А мы только начали рубить. Отдельные деревья валим. А еще нужно будет и пни выкорчевывать. Не на один десяток лет работы. И как раз самыми трудными, почитай, и будут вот эти пни: жадность, корыстолюбие… — Помолчав немного, снова заговорил: — И вот что интересно, мама, ведь среди бедных этого меньше.
— Хватает.
— Да, есть и даже «хватает». А все же меньше. Куда меньше, чем среди богатых и тех, кто тянется к ним. И это понятно. Раз бедняк — значит, трудяга. А ничто так не делает человека именно человеком, как труд. Если бы не это, мы и сейчас бы еще в шерсти ходили, жили в пещерах или, как те обезьяны, орангутанги, по деревьям лазили. А то — люди!
— Люди-то люди, а вот… до сих пор не научились жить по-людски.
— Это верно, — согласился Артем. — А ведь люди с давних времен думали над этим, самые мудрые и самые честные люди. Кое-что придумывали, даже пытались в жизнь проводить. Да только ничего не вышло. Не было еще на земле материальных условий для этого. А на нищете счастливой для всех жизни не построишь. Как ни мудри, а пятью хлебами не то что пяти тысяч человек — даже пяти десятков ртов не накормишь! И вот только теперь, в наше время, наконец есть условия и накормить всех голодных, и одеть всех раздетых. Нужно только новый, разумный порядок установить. И мы это сделаем!
— Кто «мы»?
— Мы. Рабочий класс, беднота сельская, все трудящиеся, под руководством большевистской партии. — Последние слова показались, очевидно, Артему уж очень газетными, и он закончил с улыбкой: — Партии, к которой имеет честь принадлежать и ваш младший сын, мама.
— А в нашем роду ты не один такой, — с гордостью сказала мать. — И дядя Федор тоже.
— Ну, с дядей Федором мне не равняться. Дядя Федор больше десятка лет уже в партии, а я — еще и года нет, с марта месяца. Дядя Федор и на заводе уже сколько — этим летом двадцатипятилетие праздновали, — а я… Ну, да ничего. У меня вся жизнь впереди!
Снова проехал обоз, конный на этот раз. Пока стояли на обочине, молчали оба, потом Артем опять заговорил:
— Сам не знаю, мама, почему это мне захотелось вдруг рассказать вам, как я впервые на завод попал. Я, правда, уж когда-то рассказывал вам.
— Я помню.
— Ну, тогда были одни рассказы, а теперь будут другие.
— Выходит, обманывал мать?
— Не то чтобы обманывал. Не все до конца договаривал. Да и правильно делал. Зачем было вас огорчать? Чем вы могли помочь мне? А теперь — дело прошлое.
— А чего ты улыбаешься? — сама невольно улыбнувшись, спросила мать, ласково глядя на него.
— Вспомнилось, как вы, бывало, в кузницу к отцу зайдете по делу какому. А отцу как раз недосуг. «Обожди, сейчас». Вот он выхватит из горна раскаленный лемех, Лаврен молотом — бух! Искры во все стороны. Так вы, бывало, даже руками лицо закроете.
— Ну, а как же! Разве искра не может попасть в глаз?
— Почему не может! Еще как! Но что отцовская кузница в сравнении с заводом! А что бы вы, мама, сделали, если б попали ну хоть на тот же Луганский завод, паровозостроительный, в мартеновский цех или в кузнечный? Там я тогда и начал работать. Просто слов нет, чтобы описать картину. Наверно, вот так чувствует себя букашка, попав на молотьбе в соломотряс, как я чувствовал себя тогда, в первый день, в кузнечном цехе. В первые минуты даже не верилось, что отсюда можно выйти неискалеченным. Или хотя бы, дал бог, живым! Ну, да скоро освоился, за одну смену. Видно, все же отцова кузница помогла. И после гудка, выходя с завода в толпе рабочих, уже не чувствовал себя букашкой. От гордости даже грудь распирало. Первым делом, конечно, за себя самого гордость, за то, что вытерпел такое пекло. А чем не герой! Ни разу даже не крикнул «мама!» или «пустите домой!». Но не только за себя гордость, а и за всех этих людей, что, стиснув тебя со всех сторон, потоком текут через заводской двор к проходной. Это же мы все вместе сделали из чугунных чушек вот те, что стоят на рельсах вплотную один к другому, паровозы. И даже не только за этот наш заводской люд гордость, а и за тех неизвестных мне товарищей, или, можно сказать, братьев по классу, которые где-то плавят чугун для нас, которые добывают в рудниках руду для чугуна, за тех, которые в шахтах рубят уголь… Какая огромная семья рабочая! И какая могучая!.. Вот почему, мама, потом, даже во время безработицы, я не чувствовал себя никогда ни перекати-полем, ни сиротой… Конечно, безработица — это такая штука… одним словом, не мед! Бывало…