Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Лидия Иванна была женщина немолодая, бурно и несчастливо пожившая и поэтому считавшая себя особенно проницательной в сердечных делах. В молодости она была актрисой, играла в студии, где вместо декораций на сцене стояли фанерные кубы, пирамиды и ширмы, а режиссер исповедовал ритмопластику и более всего ценил в людях гибкость и цирковое бесстрашие. Теперь же она руководила драмкружком (или, как она говорила, сильно нажимая на «о», «драмколлективом») при Доме культуры пекарей и вела образ жизни непризнанного гения: ела всухомятку, много курила, хрипло кашляла, носила причудливые халаты из недорогих, но ярких ситцев, вздыхала об упадке театра, а о Станиславском говорила с небрежной интимностью, называя его Константином Сергеичем.

Люба вошла в ее комнатку, уставленную гипсовыми статуэтками и увешанную пожелтевшими фотографиями, изображавшими Лидию Иванну в ролях, присела на тахту, покрытую пыльным ковром, и не заметила, как рассказала все.

Лидия Иванна выслушала ее с жадным любопытством одинокой женщины, затянулась, выпустила дым из ноздрей, покашляла и сказала:

— Ах, милочка, поверьте моему жизненному опыту, все это очень, очень сложно. Да, да… Гораздо сложнее, чем вы думаете. Я немного знаю мужчин… — Она еще выше приподняла брови и погасила папиросу, сердито потыкав окурком в пепельницу. — Нет ничего хуже, милочка, чем сознание собственной неполноценности…

Она потянулась за папиросой и снова закурила, страдальчески наморщив лоб.

— Начинается с мелочей, — продолжала она, затянувшись и хрипло закашлявшись, — вы не знаете того, не понимаете этого, у вас нет общих интересов, вы не можете поддержать разговор, а кончается тем, что вы превращаетесь в самку и домработницу, да, да, да… А это, как вы сами понимаете, милочка, в наше время не очень приятно…

— Не знаю, что теперь делать, — сказала Люба, тронутая участием Лидии Иванны.

— Ищите человека, с которым вы могли бы стать вровень. И если вы даже будете чуть-чуть повыше его — о, от этого вы только выиграете, поверьте уж мне…

— Не знаю… — нахмурилась Люба и поднялась.

— Не торопитесь, милочка, — сказала Лидия Иванна, которой очень не хотелось прерывать этот разговор, представлявший для нее редкую возможность поделиться своим жизненным опытом. — Посидите…

— Надо идти, — вздохнула Люба. — Почитать не дадите чего-нибудь?

— Пожалуйста, — сказала Лидия Иванна. — Выбирайте.

— Маяковского у вас не найдется?

— Где-то был.

Лидия Иванна порылась на полке, вытащила толстый красный томик и сдула с него пыль.

На следующий день в обед Люба сходила в завком и попросила председателя помочь ей насчет учебы.

— С отрывом, без отрыва? — спросил председатель, поглаживая ладонью бритую голову.

— Без, — сказала Люба.

Председатель подумал, постукивая карандашом по столу и все еще оглаживая голову, словно бы это помогало ему.

— А на какую специальность? — спросил он.

— Автоматика, — сказала Люба.

— Ого! — Он отнял ладонь и посмотрел на Любу. — И телемеханика небось?

Она промолчала.

— Н-да, дело сурьезное, — улыбнулся председатель. — Ты что же, в институт хочешь?

— А сколько в вечернем? — спросила Люба.

— Чего?

— Лет.

— Шесть, — сказал председатель. Люба вздохнула. — Да я и не знаю, возьмут ли тебя, — продолжал он, — туда с производства берут…

Он снова помолчал, погладил голову и сказал:

— Пошла бы ты лучше на курсы, а?

— На какие?

— Чертежников-конструкторов, двухлетние, на правах техникума. Тоже без отрыва… Черт меня побери! — крикнул он вдруг и хлопнул ладонью по столу. Бритая голова его покраснела. — Все только высшее норовят, прямо эпидемия какая-то. А где же средний состав брать? Вот конструктора воют: чуть только порядочный чертежник попадется — шмыг, и в институт. Ну что ты с ним сделаешь? А хороший чертежник — ты знаешь, что это такое? Это конструктору правая рука!

— Не кричите, я пойду, — сказала Люба.

— Куда?

— На курсы.

Когда она вышла, предзавкома громко и требовательно сказал секретарю, подшивавшему в папку какие-то бумажки:

— Ну вот, полюбуйтесь, это же прямо черт знает что. Эпидемия какая-то. А где прикажете машинисток брать?

И тише прибавил:

— Напишите-ка ей рекомендацию, а я сейчас позвоню на эти курсы, будь они трижды счастливы…

6

Всю неделю один и тот же хрипловатый голос отвечал Алексею по телефону: «Нет дома». А в субботу он получил письмо. Поспешно надорвав конверт, он прочитал:

«Здравствуйте, Алеша!

Вас, вероятно, удивит это письмо, но вы не удивляйтесь.

Я завербовалась в Арктику и уезжаю на два года.

Сейчас не могу вам объяснить, почему так получилось, когда-нибудь узнаете. Писать я вам не смогу, да и вы мне тоже. Если вы меня действительно любите, как вы говорили, то подождите два года, а если же нет…»

Он выбежал из дому и помчался к автомату. Все тот же хрипловатый бас ответил ему: «Она уехала», — и на другом конце провода звякнула повешенная на рычаг трубка.

Он покружился по улицам, вернулся домой, еще раз перечитал письмо, посидел, походил по комнате, взял книжку, бросил ее, лег не раздеваясь, полежал, глядя в потолок, опять встал, походил и снова лег. Стемнело. Он не зажег света и лежал так, глядя в синие окна, и не помнил, когда уснул.

А утром проснулся от стука в дверь. И так как проснулся он с теми же мыслями, что и уснул, то первое, что он подумал, было: «Это она», — и хотя он мгновенно осознал всю нелепость этой мысли, сердце его колотилось, когда он вскочил и отворил дверь. В коридоре стоял сосед Семен Михайлыч, бледный, в майке и босиком.

— Включите радио, Алеша, — сказал он нарочито спокойным голосом.

— А что? — встревоженно спросил Алексей.

— Кажется, война…

7

В июле конструкторское бюро эвакуировали на восток, но Алексей остался в городе, на заводе. Работы было по горло, подчас он по двое суток не уходил из цеха, а когда попадал на короткое время домой, то не знал, куда себя девать — ходил из угла в угол, смотрел на корешки книг, стирал пыль с предметов, утративших всякий смысл. Казалось странным, что на столе по-прежнему стоят вещи из совершенно другого мира: письменный прибор с испачканным чернилами медвежонком, черная настольная лампа на дугообразной ножке, точеный самшитовый стакан для карандашей с выжженной надписью: «Привет из Сочи»…

И письмо Любы, спрятанное в самом низу среднего ящика вместе с фотографией отца, тоже было письмом из того, другого мира. Изредка он доставал и перечитывал его, и тогда ему становилось невмоготу в четырех стенах. Он стучался к соседями разговаривал с женщинами (из мужчин, живших в квартире, он один остался в тылу). С ним говорили необычно ласково и внимательно, поили несладким чаем, предлагали еду; и он, понимая, что все это делается с неотступными мыслями о мужьях, сыновьях и братьях, чувствовал себя неловко и старался поскорее уйти.

И только на заводе, среди постоянного, неумолкающего шума станков, запахов металла и масла, среди злых, издерганных, требовательных и усталых людей, он успокаивался; а колченогая койка в цеховой конторке, покрытая серым байковым одеялом, казалась ему единственно возможным местом для короткого, но настоящего отдыха.

Здесь, на заводе, он вспоминал о Любе только тогда, когда тревожно выли сирены. Он вспоминал тот последний вечер, но тут же отрывался от воспоминаний и старался думать о том, что в Арктике, хвала богу, нет ни тревог, ни бомбежек. А почему все-таки Арктика — этого он не мог, да уже и не пытался понять.

Так прошли положенные два года, о которых писала Люба. И время сделало свое. Не то чтобы он забыл ее, но вспоминал он уже иначе, хотя, может быть, и чаще, чем прежде, потому что в этих воспоминаниях уже не было прежней боли, а была та все смягчающая грустная умиленность, с какой люди во время войны вспоминали последние предвоенные дни. Уже давно не выли над городом гудки и сирены. Алексей все чаще приходил ночевать домой и перед сном обметал со стола пыль, иногда читал на выбор любимые места из «Войны и мира».

91
{"b":"839707","o":1}